Тропинка к Пушкину, или Думы о русском самостоянии
Шрифт:
1996
Мадонна, или диалоги о Пушкине
В последнюю субботу октября девяносто шестого года купил я, по обыкновению, свежие «Известия», сел в автобус и стал просматривать газету, а когда глянул на вторую полосу, ахнул: на меня смотрел старый знакомый!
Судьба свела нас в Петербурге. Ни до, ни после не доводилось мне общаться с человеком такого тонкого и глубокого ума. Философия, поэзия, история, искусство – во всех сферах духа он парил легко и свободно, изумляя самостоянием мысли.
Знакомство наше было, скорее, «шапочное». Мы не обменялись ни адресами, ни телефонами. Не потрудились даже узнать фамилии друг друга, за что позже я не раз корил себя, порываясь описать подробности двух удивительных вечеров, проведенных вместе. Шестое чувство подсказывало мне, что подаренная Петербургом встреча – из числа уникальных. Однако чувство к делу не пришьешь. Мне как историку даже в беллетристике нужна конкретность, и если она отсутствует, я откладываю перо.
И вот теперь мое удовлетворение было полным: из газетного интервью следовало, что в начале девяностых мне выпала честь общаться с академиком Иваном Алексеевичем
Я глядел на портрет «Ломоносова двадцатого столетия», а память уносила меня на берега Невы.
…Осень. Холодный, резкий ветер срывает в голых садах последний желтый лист. Мы с приятелем сидим в маленьком уютном кафе на Невском и поминаем осеннего Пушкина бокалом «Токайского»:
И с каждой осенью я расцветаю вновь.Здоровью моему полезен русский холод.К привычкам бытия вновь чувствую любовь:Чредой слетает сон, чредой находит голод,Легко и радостно играет в сердце кровь,Желания кипят, я снова счастлив, молод,Я снова жизни поли. Таков мой организм.(Извольте мне простить ненужный прозаизм.)Не успел я закончить последнюю строфу, как к нашему столику подошли двое: высокий красивый старик и маленькая женщина в черной шляпке. Попросив разрешения, присели на два свободных стула и, не скрывая удовольствия, стали слушать, а когда я запнулся, старик уверенно продолжил:
И мысли в голове волнуются в отваге,И рифмы легкие навстречу им бегут,И пальцы просятся к перу, перо к бумаге,Минута – и стихи свободно потекут.В этом месте он горделиво расправил плечи и не повысил голоса, нет, но наполнил его такой внутренней силой, такой глубиной проникновения в патетический финал стиха, что у меня мороз пробежал по коже:
Так дремлет, недвижим, корабль в недвижной влаге,Но чу! – матросы вдруг кидаются, ползутВверх, вниз – и паруса надулись, ветра полны;Громада двинулась и рассекает волны.Плывет. Куда ж нам плыть?…С минуту мы восторженно молчали, а потом принялись читать другие стихи, вновь сбивались, и вновь, с юношеским энтузиазмом, старик приходил на помощь. Наконец выдохлись и… познакомились.
Приятель мой вдруг заспешил, бросив на прощание ни к селу ни к городу: «Мертвых – в землю, а живых – за стол». Иван Алексеевич (а это, конечно, был он) деликатно раскланялся, ничем не выдав своего недоумения по поводу последней реплики, однако когда мы остались одни, не преминул заметить:
– Может быть, присказка вашего друга и справедлива, но к Пушкину она никакого отношения не имеет: он бессмертен и будет жить до тех пор, пока его будут любить, а любить его будут вечно, ибо вечно Слово.
Я с удовольствием поддержал разговор:
– Примерно также предсказывал судьбу поэта и Пастернак, а он, пожалуй, больше всех после Пушкина старался проникнуть в тайну поэзии. Помните:
Это – круто налившийся свист,Это – щелканье сдавленных льдинок,Это – ночь, леденящая лист,Это – двух соловьев поединок.Это – сладкий заглохший горох,Это – слезы вселенной в лопатках,Это – с пультов и флейт «Фигаро»Низвергается градом на грядку.Все, что ночи так важно сыскатьНа глубоких купаленных доньяхИ звезду донести до садкаНа трепещущих мокрых ладонях.Площе досок в воде – духота.Небосвод завалился ольхою.Этим звездам к лицу б хохотать,Ан вселенная – место глухое.Иван Алексеевич хитро прищурился, метнул на спутницу лукавый взгляд и, пряча улыбку, сказал:
– Пушкин и Пастернак близки не только в определении поэзии – они близки и в понимании любви. Ну, кто так свято и романтично писал об интимной стороне страсти, как не Пушкин?
Татьяна (так звали спутницу) заалела, как маков цвет, но почтенный кавалер легко коснулся ее плеча, заглянул в агатовые глаза и стал читать:
Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем,ВосторгомЯ согласился:
– Здесь не только автобиографический обертон, озаренный счастливой брачной ночью, но и поэтическое воплощение дионисийского духа, не покинувшего поэта в первый год семейной жизни. А Пастернак достойно развивает традицию в своей волшебной «Зимней ночи»:
Мело, мело по всей земле,Во все пределы,Свеча горела на столе,Свеча горела.Как летом роем мошкараЛетит на пламя,Слетались хлопья со двораК оконной раме.Метель лепила на стеклеКружки и стрелы.Свеча горела на столе,Свеча горела.На озаренный потолокЛожились тени,Скрещенье рук, скрещенье ног,Судьбы скрещенье.И падали два башмачкаСо стуком на пол,И воск слезами с ночникаНа платье капал.И все терялось в снежной мгле,Седой и белой.Свеча горела на столе,Свеча горела.На свечку дуло из угла,И жар соблазнаВздымал, как ангел, два крылаКрестообразно.Мело весь месяц в феврале,И то и делоСвеча горела на столе,Свеча горела.Когда я закончил, Татьяна, полыхнув глазами, возразила:
– Прекрасно! Но, Анатолий Андреевич, вы сексуально мистифицируете и Пушкина, и Пастернака. Слушая вас, хочется открыть томик Фрейда и снова задуматься о либидо, о сублимации. Что ж, в этом и только в этом вся женщина? Думаю, что Пушкин многостороннее, чем обычно его представляют. Вспомните стихи, посвященные княгине Евдокии Голицыной, где он воспевает женщину-личность, способную свободно мыслить и творить:
Краев чужих неопытный любительИ своего всегдашний обвинитель,Я говорил: в отечестве моемГде верный ум, где гений мы найдем?Где гражданин с душою благородной,Возвышенной и пламенно свободной?Где женщина – не с хладной красотой,Но с пламенной, пленительной, живой?Где разговор найду непринужденный,Блистательный, веселый, просвещенный?С кем можно быть не хладным, не пустым?Отечество почти я ненавидел,Но я вчера Голицыну увидел —И примирен с отечеством моим.