Тропинка к Пушкину, или Думы о русском самостоянии
Шрифт:
Время шло. Снова встретила человека и думала выйти за него замуж, но любви не было, а был «бабий час». Он просил руки, умолял, но моя душа молчала, и я отказала. Родился сын. Вот тут-то все и началось. Парторг факультета Мерцалов, узнав о рождении внебрачного ребенка, завел персональное дело. Меня обвинили в аморальном поведении и решили обсудить на партийном собрании.
– Не может быть?!
– Может, да еще как может! Мерцалов был, простите, отпетый бабник. Маленький головастик с вечно мокрыми губами. Коршуном летал за студентками, молодыми преподавательницами. У него была аспирантура, и все знали: путь к защите
Помню удивительно солнечный майский день. Собрание проходило на третьем этаже. Я поднималась по лестнице с пудовой тяжестью в ногах. Шла и молила Бога только об одном: выдержать.
Когда Мерцалов объявил повестку дня, Иван Алексеевич вскочил и протрубил: «Ка-ко-е дело?» Мерцалов нехотя повторил: «Об аморальном поведении члена КПСС Завьяловой Татьяны Ивановны», – и не успел еще закончить, как Иван Алексеевич поднялся и твердым шагом направился к кафедре. Подошел, схватил головастика за шиворот и на одной руке поднес к открытому окну.
Я сидела ни жива ни мертва, а Иван Алексеевич очень спокойно, но очень многообещающе произнес: «Еще одно слово о Татьяне Ивановне – и я спущу тебя, подлец, вниз!» Мерцалов в знак согласия заболтал ножками, что-то утвердительно прохрипел. Иван Алексеевич отпустил его, а все, кто был на собрании, зааплодировали ему.
Партком пытался защитить честь мундира, но безуспешно. Тем не менее Ивану Алексеевичу пришлось оставить университет и уехать на Урал, в «запретку». Обкомы, когда заходила речь об обороне, «прощали» талантам многое, а авторитет Ивана в научных кругах был велик. Я же в тот майский час увидела его душу и через год приехала к нему.
«Запретки» в то время были кладезями благ цивилизации. Там было все, кроме пространства, а ведь клетка, даже золотая, – все равно клетка. Колючая проволока, контрольно-пропускные пункты – это не для свободной души. Вот там-то и началась моя тропинка к Пушкину как попытка компенсировать отсутствие свободы.
Постичь Пушкина только книжным умом нельзя – нужен еще лес, горы и голубая звезда. Сказочно красивый Урал разбудил меня для поэзии. Однако через три года я поняла: жить в заповеднике гостайны больше не могу. Да и с Иваном отношения – скажу честно – строились не так, как я себе представляла. Он был вечно занят. Я взвыла. Села однажды за стол и написала письмо: «Иван! Прости! Но все эти годы я жила с тобой только из благодарности».
Уехала в Ленинград, к Пушкину. Окончила здесь второй университет. И с тех пор работаю в Русском музее.
Большое видится на расстоянии. Только здесь, в Питере, я поняла, что такое добровольное одиночество. Как-то ночью, когда луна над Невой была особенно огромной, не выдержала, открыла окно и закричала на восток: «Иван! Я люблю тебя!»
Именно в эту минуту, как из-под земли, у нашего столика появился Иван Алексеевич собственной персоной, с шумом сел, понял, о чем идет речь, поцеловал Татьяну и стал вместо нее продолжать рассказ:
– Хотите – верьте, хотите – нет, но той ночью, в двенадцатом часу, меня разбудил голос: «Иван! Иван! Иван!» Вскочил, открыл окно, слушаю, но ничего, кроме шума ветра и дождя, не слышу. И вдруг ветер стих, дождь перестал, в окно ударил голубой свет, а вслед за ним из-за гор
Он закончил и начал было произносить тост за Петербург, но я опередил:
– За вас, Мастер и Маргарита!
Прощаясь, они пригласили меня на следующий день навестить могилу Натальи Николаевны Пушкиной в Александро-Невской лавре, а заодно и розу.
– Какую розу?
– Нашу. Весной мы были здесь проездом в Михайловское и высадили черенки уральской розы на могиле.
Я согласился. Еще бы! Чистота помыслов о Пушкине встречается во все времена, да не во всех умах.
Утром мы встретились у Щедринки и паломниками, с цветами направились в лавру. Командором шествовал Иван Алексеевич, с достоинством неся свою красиво вылепленную голову с седой гривой, а рядом воробышком летела Татьяна.
Вырвавшись из круговерти Невского проспекта, мы свернули не к самой лавре, а на старинное кладбище. Остановились у потемневших каррарских мраморных плит, укрывших прах Николая Михайловича и Екатерины Андреевны Карамзиных, поклонились Федору Достоевскому и двинулись на левую сторону. Среди надгробий и крестов матово сверкнули обновленные памятники Ломоносову и Суворову.
Шли, пробираясь вглубь (негде ногу поставить!), и споткнулись о чугунную плиту с вечными словами: «Все проходит». Наконец увидели скромную ограду, за которой чернел мраморный саркофаг и крест с лаконичной надписью: «Наталья Николаевна Ланская. 27 августа 1812 – 26 ноября 1863». Не намного пережила поэта прекрасная Натали и Бог весть какую тайну унесла в могилу.
Помолились.
– Жива! – прошептала Татьяна.
И тут я увидел среди пожухлых цветов красное чудо: у изголовья рдела большая роза. Брызнули лучи скупого солнца, и цветок, потянувшись к теплу и свету, на глазах вспыхнул и запылал. Нет, роза не цвела, а ликовала над смертью. Ошеломленный, я подумал: кого напоминает мне эта роза и что? Огонь и желание нестареющего женского сердца? Или вечную попытку человека исполниться даже на излете судьбы?
Размышляя, смотрел я на редкий туман, стелющийся понизу, на тусклое мерцание золотых крестов собора и вдруг увидел явственно, до боли в глазах: по проселку во весь опор мчится гнедой скакун с горячим седоком. Свистит ветер в ушах, парусом за спиной – крылатка, и летит навстречу дорога. Лицо седока в рамке густых бакенбард, из-под надвинутого на брови картуза устремлен за горизонт дерзкий взгляд темно-синих глаз. Пушкин! Я напрягся, подался вперед, но глаза мои застлало клубящейся, как пыль, пеленой, и другое видение медленно проступило сквозь рваные белые клочья.
Болдино. Приземистый старый помещичий дом, в нем полутемная комната и свеча в медном шандале. Пушкин садится за стол, берет перо, и летит по белому листу первая строка (я вижу ее так четко, будто пишу сам): «Моя дорогая, моя милая Наталья Николаевна, я у Ваших ног, чтобы поблагодарить Вас и просить прощения за причиненное Вам беспокойство..»
С трудом стряхнув наваждение, я снова залюбовался розой-этим трепетным символом любви, преодолевающей время и пространство.
Прощаясь с последним пределом Натали, мы вновь помолились, а Иван Алексеевич на одном дыхании прочел «Мадонну»: