Туман. Авель Санчес; Тиран Бандерас; Салакаин отважный. Вечера в Буэн-Ретиро
Шрифт:
— Желание вполне тебя достойное.
— Ты мерзавец, Куррито! Все эти шуточки ты выдумал, чтобы выудить у меня побольше денег! Зачем ты мучишь меня?
— Исабелита, видишь этот крест? Клянусь тебе всем самым для меня святым!
Барон упорно повторял:
— Ты мерзавец, Куррито!
— Брось дурака валять! Клянусь тебе ладанкой, которую моя бедная мать надела мне на шею в тот день, когда я покидал любимую Андалусию!
Сентиментальный отзвук покинутой родины увлажнил глаза Куррито. В тусклых голубоватых яйцевидных глазах его превосходительства вспыхнули иронические искорки.
— Будет об этом! Замени-ка мне лучше горничную.
— Бесстыдница!
III
Полномочный представитель его католического величества, надушенный и напомаженный, вышел в зал, где его ожидал дон Селес. Чувственный и упадочный скептицизм с литературными сентенциями н афоризмами расцвечивал, подобно румянам, психологический профиль дипломатической развалины, которая и тайниках своего сознания увенчивала врожденное свое любострастна классическими лаврами. Бывая в обществе, он любил при случае, щегольнуть своими извращенными вкусами с откровенным цинизмом римского патриция. На языке у него всегда вертелась какая-нибудь галантная двусмысленная эпиграмма, которой он готов был огорошить своих молодых неискушенных коллег, лишенных фантазии и классической образованности. С нескромной откровенностью он интригующе называл себя жрецом Гебы и Ганимеда.{117} Под маской фривольного цинизма таился, в сущности, обман, ибо никогда он не был жрецом Гебы. Барон де Беникарлес афишировал эту показную свою склонность, флиртуя в дамском обществе, рассылая направо и налево каламбуры, острые словечки, нашептывая интимные любезности. Женщины его круга находили очаровательным этот ходячий скептицизм в дипломатическом мундире, эти красноречивые параболические орбиты рук, затянутых в лондонские перчатки, сдобренные острословием и улыбками, которые своим великолепием живо напоминали о ювелирном искусстве зубных золотых дел мастеров. Его словечки мигом подхватывались и разносились по городу достигшими осенней спелости матронами: жизнь могла бы быть милостивее к нам, раз уж мы взяли на себя труд родиться. Сколь упростилась бы наша жизнь, если б на свете было поменьше дураков, если б не болели зубы, если б банкиры прощали нам наши долги. Год смерти должен быть установлен единым для всех, как срок призыва на военную службу. Но реформы эти являются, увы, несбыточными: по сравнению с достижениями современной техники Великан Архитектор явно поотстал. Его нужно было бы заменить административным советом из современных немецких и американских дельцов… Словом, полномочный министр его католического величества пользовался в глазах дам славой остроумца и философа. Впрочем, ни их восторженная лесть, ни нежные взгляды не могли совратить этого верного жреца Ганимеда.
IV
— Дражайший Селес!
Войдя в зал, министр деланно улыбнулся, пытаясь не выдать волнения своей растревоженной подозрениями души. Дон Селес! Письма! Ухмылка Бандераса! Эта триада моментально возникла в его мозгу. Она вызвала в памяти еще одну, теперь уже давнюю неприятность при одном европейском дворе, причиной которой также послужили нескромные любовные письма. Досточтимый гачупин ждал стоя, держа шляпу и перчатки на выдававшемся вперед животе, словно на подставке. Бочкообразный и нелепый, он вышел было из золотистого полумрака с протянутой для приветствия рукой и как вкопанный остановился, напуганный избалованной собачонкой, которая, путаясь в ногах его превосходительства, заливалась пронзительным лаем:
— Никак не признает меня своим другом!
Дон Селес, словно сожалея об этом неприятном для него обстоятельстве, усердно тряс руку дряхлой развалины, которая взирала на него с успокоительной благосклонностью:
— Ваше лицо, дражайший Селес, говорит о каких-то серьезных новостях!
— К сожалению, дорогой друг, я и впрямь пришел с серьезными и малоприятными новостями.
Барон де Беникарлес с актерской наигранностью вопросительно взглянул на Селеса:
— Что случилось?
— Дорогой Мариано, мне было чрезвычайно прискорбно решиться на этот шаг. Но тяжелые финансовые обстоятельства, в которых оказалась наша страна, вынуждают меня просить вас вернуть одолженные у меня деньги.
Министр его католического величества с величавой напыщенностью пожал руку досточтимого гачупина:
— Селес, вы добрейший человек на свете! Разве я по чувствую, что вы испытываете, прося возвратить долг? Только сегодня я смог оценить в полной море величие вашего сердца. Вы в курсе последних испанских событий?
— Разве прибыла почта?
— Я сношусь с Мадридом прямо по кабелю.
— Какие-нибудь политические изменения?
— Поссибилисты одержали верх.
— Да ну? Впрочем, это по удивляет меня. Я так и предполагал, но события развернулись быстрее, чем я думал.
— Селес, вы будете назначены министром финансов. И уж тогда вспомните меня, несчастного изгнанника. Разрешите обнять вас?
— Дорогой Мариано!
— Жизнь достойно увенчала вас, Селестино!
С деланной предусмотрительностью усадил он на диван пузатого богатея, придвинул кресло и с молодцеватым видом уселся рядом. Брюхо гачупина заходило от прилива счастья. Подумать только: Эмилио вызовет его телеграммой… Родина-мать!.. Смутное предвкушение новых высоких обязанностей, ожидающего его почета и грядущего величия захлестнуло его. Он испытывал странное ощущение безмерного роста собственного духа и одновременно усушения плоти. Дон Селес погрузился в нирвану.{118} Неземной музыкой звучали скандируемые слова: священные обязанности… доклад, парламент… алтарь отечества. Лозунг «Все для родины!» наполнял его восторженным трепетом. Дебелая эта матрона с короной на голове, щитом и мечом в руках рисовалась ему сейчас прекрасной актрисой, декламирующей на залитых светом подмостках чудесные звучные стихи. Дон Селес видел себя облаченным в священные ризы, тщеславное воображение возносило его на крыльях расшитого золотом форменного фрака в заоблачные высоты. Так павлин распускает веер сказочного своего хвоста. Призрачные видения и расчетливые торгашеские выкладки проносились перед его взором в стремительном полете, образуя причудливые арабески. Досточтимый гачупин побаивался сокращения своих доходов: перед ним стоял выбор — эксплуатация индейцев и негров или служение матери-родине. Со вздохом расстегнул он камзол и достал бумажник:
— Дорогой Мариано, признаюсь вам как на духу, что в создавшихся в этой стране тяжелых финансовых обстоятельствах перевод в Испанию чреват для меня серьезными потрясениями. Вы знаете меня, знаете причины, побуждающие торопить вас, и потому, приняв во внимание добрую мою волю, вы не станете, надеюсь, ставить меня в затруднительное положение!..
Барон де Беникарлес, пряча улыбку, трепал уши своего Мерлина.
— Разлюбезнейший Селестино, мы напрасно поменялись ролями! Все ваши извинения, все ваши слова я рассматриваю как мне принадлежащие. Но вам их подобало произносить. Разлюбезнейший Селестино, не пугайте меня вашим бумажником, который для меня страшнее любого пистолета! Спрячьте его поскорее, и продолжим наш разговор! Я продаю в Аликанте усадьбу. Почему бы вам не приобрести ее? Это будет роскошным подарком другу и красноречивейшему трибуну! Решайтесь, и отдам вам ее почти задаром.
Дон Селес Галиндо закатил глаза. Лицо, окаймленное бурыми бакенбардами, озарилось загадочной улыбкой.
V
Усилием воли досточтимый гачупин вознес свою мысль до
самых возвышенных пределов: чувство исторической ответственности и надуманного патриотизма побуждало его рассматривать переписку посла его католического величества с Куррито из Севильи как прямое поношение желто-красного знамени. «Извращения!» — и сразу откуда-то из глухого далека возникла перед ним улыбающаяся маска тирана Бандераса. «Извращения!» — проскандировала слог за слогом ядовито-зеленая челюсть. И дон Селес, как подобает возлюбленному сыну, тут же дал себе обет принести в жертву матери-родине охвативший его стыд, который красным пятном выступил на шишкообразной его лысине. Поползновение прикрыть позорные деяния посланника его католического величества показалось ему в этот момент неслыханным патриотическим актом. Брюхо богатея, волнуемое приступами великодушия, запрыгало, подобно речному поплавку. Барон, примостившись на краю дивана, испытующе смотрел на него с двусмысленно-сладенькой протокольной улыбкой. Дон Селестино с участливым состраданием протянул ему руку. Так, вероятно, Мария Вероника протягивала свое покрывало Иисусу Христу.{119}
— Я достаточно пожил на этом свете. А когда человек поживет с мое, он вырабатывает определенную философию в отношении к людским слабостям. Вы понимаете меня, дорогой Мариано?
— Нет, признаться, не понимаю.
Барон де Беникарлес прищурился. Его голубоватые яйцевидные глаза сузились. Выражение лица дона Селеса вдруг совершенно изменилось. Насупившись, он вкрадчиво, доверительным тоном начал:
— Вчера полиция, превысив, с моей точки зрения, свои полномочия, задержала одного испанского подданного и произвела обыск в его доме… Повторяю: превысив свои полномочия.
Дипломатическое чучело понимающе кивнуло головой, проворчав:
— Знаю. Только что забегал ко мне с этой печальной новостью Куррито Душенька.
Полномочный министр его католического величества улыбался. Расплывшиеся по жирному лицу румяна придавали ему выражение сплюснутой саркастической маски. Дон Селес был поражен выдержкой посланника:
— Мариано, дело слишком серьезно! Нам надо условиться, как бы замять его.
— Разлюбезнейший Селестино, вы же сама невинность! Все это не имеет ровным счетом никакого значения.