Ты мне только пиши
Шрифт:
– Записывайте...
– Я запомню...
– Записывайте, черт вас подери! Иммобилизация конечности - раз. Введение больших доз антибиотиков широкого спектра действия - два. Внутривенные вливания антисептических растворов - три. Дробные переливания крови - четыре. И сердечные тонизирующие средства - пять. Если завтра-послезавтра не прорисуется осложнение...
– Какое?
– Очень вероятен гнойный перикардит... Где он сидит, этот парень? В приемном покое?
– Да.
– Я скоро приду.
– А если
– Тогда придется делать пункции перикарда...
– С антибиотиками?
– Да. Этот парнишка действительно плачет?
– Мы в наших условиях еще никогда не делали пункции перикарда.
– Я покажу. А пока позвоните Сарвару Искандеровичу Хамраеву и передайте, что я очень прошу его заглянуть ко мне в отделение. Я скоро приду...
– Хорошо, Гервасий Васильевич.
После войны Гервасий Васильевич жил в Москве.
Он был подполковником и заведовал хирургическим отделением авиационного госпиталя.
Из окон операционной была видна низенькая пожарная каланча, и один вид ее действовал на Гервасия Васильевича успокаивающе. Последние годы жизни в Москве Гервасию Васильевичу все чаще н чаще приходилось "принимать" каланчу. Характер у него портился, настроение было почти всегда паршивое, и люди, знавшие его издавна, поговаривали, что подполковник буквально на глазах меняется - чем старше, тем нетерпимее, раздражительней... А ведь и хирургом был отличным, и человеком прекрасным. Стареет, что ли?
А с Гервасием Васильевичем происходило то же самое, что и со многими в то время: он просто-напросто был выбит из привычной колеи. Из привычной военной колеи, когда все было зыбким, неустойчивым, только сегодняшним, когда человек не знал и не ведал, наступит ли завтра и доживет ли он до следующего населенного пункта. Именно это постоянное ожидание сиюминутных перемен и было той самой колеей, в которую война бросила миллионы людей, и оставшиеся в живых еще долгое время считали такое существование наиболее понятным и привычным.
Это случилось со многими, этого не избежал и Гервасий Васильевич.
Там тогда каждая операция была его личной победой. И сотни маленьких побед над чужими смертями создавали ореол бессмертия вокруг самого Гервасия Васильевича. И ему казалось тогда, что он будет жить вечно и будет вечно всем нужен.
Первый послевоенный год он еще находился в каком-то инерционном запале. Может быть, потому, что в госпиталях еще долечивались раненые, а может быть, потому, что время от времени почта приносила ему из разных далеких мест конверты и треугольники, и там лежали одному ему адресованные слова вроде: "...век буду помнить...", "...не побрезгуйте приглашением" или "...бога за вас молить".
Сквозные пулевые ранения, рваные осколочные раны и тяжелые контузии сменялись пневмониями, язвами желудков, фурункулезом и аппендицитами. Словно с человечества спало четырехлетнее нервное напряжение, державшее в узде людской организм, и
И Гервасий Васильевич потерял себя.
В первый год он еще помнил, что вот у этого синего конверта из Горького было тяжелое ранение правого легкого, а у этого треугольника из Красноярской области - осколочное ранение бедра с разрывом бедренной артерии... Потом и это стал забывать.
Письма приходили, напоминали, благодарили, приглашали в гости, но Гервасий Васильевич отвечал на них все реже и реже и уже не давал в письмах десятки советов, как быть здоровым, а ограничивался лишь открытками с короткими словами благодарности.
Иногда на улицах к нему подходили незнакомые люди, обращались по званию, называли себя и свое ранение и были убеждены, что Гервасий Васильевич их, конечно, помнит.
Гервасий Васильевич вежливо улыбался, говорил: "Как же, как же!.." уже ни о чем не расспрашивал, о себе ничего не рассказывал и, распрощавшись, даже и не пытался восстановить в памяти этого человека.
А еще через год в госпиталь стали приходить молодые врачи. И Гервасий Васильевич с грустью убеждался, что он им совсем не нужен, вроде бы они чтото такое знают, что недоступно его пониманию. Это его нервировало, раздражало и восстанавливало против всех. Бывали даже моменты, когда Гервасию Васильевичу хотелось рвануть на себе халат, стукнуть кулаком по столу и закричать этим соплякам, что он при свете трех коптилок в деревенской бане из черепа осколки извлекал! Что он без наркоза, под огнем ампутации делал, и культи - любо-дорого посмотреть! Что он по семнадцати раз в сутки оперировал! Что ему самому осколок фугасной бомбы всю спину распорол, когда он брюшную полость зашивал у раненого!..
Но он молчал и ожесточался. Против себя, против уютной квартирки в Лаврушинском, против жены, сына, против всего на свете.
В сорок седьмом ему было уже сорок семь. Сына забрали в армию и отправили в Алма-Ату - в пограничное училище.
Гервасий Васильевич очень любил сына. Очень. Любил в нем все свои недостатки, свою манеру говорить, смотреть. Любил в нем свою походку... Кто знает, может быть, если бы не сын, Гервасий Васильевич и к жене бы не вернулся. Остался бы он с Екатериной Павловной и был бы, наверное, счастлив с ней всю жизнь. Была у него на фронте Екатерина Павловна прекрасной души женщина.
Уже потом, когда Гервасий Васильевич вернулся домой, когда поуспокоился, частенько думал о том, что в жизни мужчины хоть ненадолго обязательно должна была быть такая женщина. Это всегда будет возвышать мужчину в собственных глазах, беречь от цинизма...
В пятьдесят первом умерла жена Гервасия Васильевича. Простудилась, поболела совсем недолго и умерла.
Из Средней Азии прилетел сын. Такой худенький, строгий лейтенант. Взрослый, небритый, а в глазах детская мука и растерянность.