У Германтов
Шрифт:
Робера теперь сердило только то, что мне больше не хочется блистать перед его любовницей.
– А вот этот господин, которого ты встретил утром и который примешивает снобизм к астрономии, – расскажи ей про него, а то я забыл. – И он искоса посмотрел на нее.
– Миленький! Кроме того, что ты уже рассказал, о нем же нечего больше рассказывать!
– Ты просто невыносим. Ну тогда расскажи о Франсуазе на Елисейских полях – ей это очень понравится.
– Да, да! Бобби мне так много рассказывал о Франсуазе! – Взяв Сен-Лу за подбородок и повернув его к свету, она из-за бедности своего словаря повторила: – Ух, какой вы!
С тех пор как актеры перестали быть для меня единственными хранителями, в дикции и в игре, некой артистической истины, они начали интересовать меня сами по себе; я воображал, что передо мной герои старинного комического романа, и меня занимало появление нового лица, молодого барина, занимало то, как инженю рассеянно слушала признание первого любовника, а он, разливаясь соловьем, украдкой бросал пламенные взгляды на пожилую даму в ближайшей ложе, прельстившую его своими великолепными жемчугами; таким образом, особенно благодаря рассказам Сен-Лу о частной жизни артистов, я видел, как идет другая пьеса, немая и выразительная, под пьесой произносимой,
Один из номеров программы произвел на меня очень мрачное впечатление. Должна была дебютировать исполнением старинных романсов молодая женщина – предмет ненависти Рахили и кое-кого из ее приятельниц, – у которой с этим дебютом были связаны все ее надежды и надежды ее близких. У нее был до смешного толстый зад, а голос красивый, но маленький, да еще ослабевший от волнения, контрастировавший с ее мощной мускулатурой. Рахиль рассадила в зрительном зале своих приятелей и приятельниц, в чью задачу входило смущать сарказмами дебютантку, о которой было известно, что она конфузлива от природы, довести ее до такого состояния, чтобы она потерпела полное фиаско и директор не подписал с ней ангажемента. После первых же нот, взятых несчастной дебютанткой, завербованные с определенной целью слушатели, смеясь, повернулись к ней спиной, женщины, находившиеся с ними в заговоре, смеялись громко, каждая тоненькая нота вызывала новый взрыв деланного хохота, от которого пахло скандалом. Несчастная дебютантка, от обиды потевшая под румянами, попыталась справиться с собой, потом обвела публику отчаянным, негодующим взглядом, но шиканье от этого только усилилось. Инстинкт подражания, желание показать свое остроумие и удаль увлекли молодых актрис, которых никто не подучивал, и сейчас они подмигивали заговорщикам, как подмигивают злобствующие сообщницы, корчились от смеха, прыскали так, что по окончании второго романса, хотя в программе значилось еще пять, режиссер отдал распоряжение опустить занавес. Я старался не думать об этом происшествии, так же как в свое время старался не думать о том, как страдает бабушка, когда мой двоюродный дед, чтобы подразнить ее, уговаривал дедушку выпить коньяку, – человеческая злоба всегда была для меня донельзя мучительна. И все-таки, подобно тому, как сострадание, быть может, не всегда соответствует душевной боли страдальца, ибо вследствие того, что он силится перебороть свои муки, он не ощущает их так остро, как это нам рисуется в воображении, злоба в душе злого человека тоже, наверное, свободна от жестокости в чистом виде, от жестокости сладострастной, которую нам так больно представлять себе. Злого человека воодушевляет ненависть, гнев приводит его в ярость и в возбуждение, в которых ничего особенно отрадного нет; наслаждение это может доставить только садисту; просто злой человек думает, что он досаждает злому. Рахиль, конечно, воображала, что актриса, которую она травила, дарованием не блещет и что, ошикав ее, обратив внимание публики на то, какая она смешная, она, Рахиль, выступила на защиту хорошего вкуса и вместе с тем дала урок нелюбимой сослуживице. Как бы то ни было, я решил не говорить об этом происшествии: у меня самого недостало ни мужества, ни сил прекратить безобразие, а сказать доброе слово о жертве, тем самым уподобив злорадству жестокости чувства, воодушевлявшие палачей дебютантки, мне было бы очень тяжело.
Однако начало представления занимало меня и с другой стороны. Оно приоткрыло мне основу самообмана, в который впадал Сен-Лу в своем отношении к Рахили и который разверз пропасть между образами его любовницы, какие Робер и я составили себе, когда видели ее утром под цветущими грушами. Рахиль играла в маленькой пьеске почти выходную роль. Но сейчас это была другая женщина. У нее было одно из тех лиц, которые расстояние, – и не непременно расстояние между зрительным залом и сценой, весь мир в этом смысле только огромный театр, – вырисовывает четко и которые вблизи рассыпаются в прах. Находясь рядом с ней, вы видели туманность, млечный путь веснушек, прыщичков и больше ничего. В некотором отдалении все это становилось невидимым, а над померкшими, стушеванными щеками поднимался полумесяцем такой правильный, такой тонкий нос, что хотелось обратить на себя внимание Рахили, глядеть на нее и не наглядеться, удерживать ее силой, если иначе нельзя видеть ее вблизи! Я говорю не о том, что чувствовал я, а о том, что чувствовал Сен-Лу, когда впервые увидел ее игру. Тогда-то он и задумался над тем, как приблизить ее к себе, как с ней познакомиться, ему открылось волшебное царство, – то, где жила она, – откуда исходили чудные излучения, но куда он проникнуть не мог. Несколько лет назад он вышел из провинциального театра с мыслью о том, что писать ей было бы глупо, что она все равно не ответит, готовый пожертвовать своим состоянием и своим именем ради существа, которое заняло внутри него особый мир, паривший над знакомым ему бытом, мир, украшенный желанием и мечтой, и тут вдруг увидел вылетевший из артистического подъезда театра веселый, изящно одетый рой игравших в сегодняшнем спектакле артисток. Их поджидали знакомые молодые люди. Число людей-пешек не так велико, как число комбинаций, которые могут из них создаться, и вот в какую-нибудь залу, где у нас нет ни одной знакомой женщины, неожиданно входит та, с кем мы не чаяли когда-нибудь свидеться и которая появляется до того кстати, что эта случайность представляется нам провиденциальной, тогда как вместо нее, вне всякого сомнения, могла бы возникнуть иная случайность, если б мы были не в этом, а в другом месте, где бы у нас явились другие желания и где бы мы встретились с другой старой знакомой. Золотые врата мира мечтаний затворились за Рахилью до того, как Сен-Лу увидел, что она выходит из театра, поэтому веснушки и прыщи особого значения не имели. Все же они ему не нравились – главным образом потому, что он был теперь не один и не обладал той же силой воображения, что и в театре. Но та Рахиль, хотя он уже ее не видел, по-прежнему руководила им – так небесные светила правят нами с помощью силы притяжения даже в часы, когда наше зрение их не различает. Вот почему, повинуясь желанию, пробужденному в Робере актрисой с тонкими чертами, уже выпавшими из его памяти, Робер вцепился в своего старого товарища, который случайно тут очутился, и велел представить его женщине без черт, но с веснушками, потому что это была та самая, решив установить позднее, кто же она на самом деле: та или эта. Она так спешила, что даже ничего не успела сказать Сен-Лу, и только спустя несколько дней он, добившись, чтобы она рассталась со своей компанией, наконец проводил ее домой. Он уже любил ее. Потребность в мечте, желание быть осчастливленным той, о ком мы мечтали, так сильны, что нужно очень немного времени для того, чтобы все свои надежды на счастье связать с женщиной, которая за несколько дней до этого была для нас всего лишь неожиданным, безвестным, безразличным видением на театральных подмостках.
Как только занавес опустился и мы прошли на сцену, я, сразу оробев, решил начать с Сен-Лу оживленный разговор; я не знал, как держать себя на новом для меня месте, а так мое поведение всецело зависело бы от моей беседы и можно было бы подумать, что я до того увлечен ею и до того рассеян, что мое лицо, естественно, не приняло выражения, какое оно должно было бы здесь принять, а судя по тому, что я говорил, я и впрямь почти не отдавал себе отчета, где я нахожусь; только чтобы не молчать, я поспешил заговорить на первую попавшуюся тему:
– Знаешь, в день отъезда я заходил к тебе попрощаться, – мы с тобой еще об этом не успели поговорить, – сказал я Роберу. – Я тебе поклонился на улице.
– Ах, и не напоминай! – воскликнул Робер. – Я был так огорчен! Мы встретились около самых казарм, но я не мог остановиться – я и так уже намного опаздывал. Мне это было очень неприятно, уверяю тебя!
Значит, он меня узнал! Я живо себе представил, с каким видом полного безразличия он откозырял мне, не показав взглядом, что он меня узнал, не сделав ни одного движения, которое дало бы мне понять, что он жалеет, что не может остановиться. Очевидно, это его тогдашнее притворство, – будто он меня не узнал, – многое для него упрощало. Но меня потрясла быстрота, с какой он на это решился, ничем не выдав, что он меня узнал. Я еще в Бальбеке заметил, что лицо у него было простодушно-открытое, сквозь его прозрачную кожу был виден внезапный прилив чувств, а его тело было замечательно выдрессировано воспитанием для некоторых видов притворства, требуемых правилами приличия, и, как великолепный актер, он мог в своей полковой жизни, в светской жизни играть самые разные роли. В одной из ролей он любил меня всей душой, был мне почти родным братом; он был мне братом и опять стал братом, но на одно мгновение стал другим, незнакомым со мной человеком, который, держа вожжи, с моноклем в глазу, без взгляда и без улыбки приложил руку к козырьку, чтобы, как подобает учтивому военному, отдать мне честь!
Еще стоявшие на сцене декорации, между которыми я пробирался, лишенные вблизи всего, что им придает расстояние и освещение, всего, что имел в виду писавший их большой художник, сейчас выглядели убого, и та же разрушительная сила коснулась и Рахили, в чем я уверился, когда подошел к ней. Крылья ее прелестного носа остались где-то там, между залом и сценой, так же как объемность декораций. Это была не она, я узнал ее только по глазам, – подлинность ее удостоверяли они. Очертания и блеск юного этого светила, еще недавно такого яркого, исчезли. Вместо них, словно мы долго смотрели на луну и она перестала казаться нам розовой и золотистой, на этом совсем недавно гладком лице я различал сейчас одни лишь протуберанцы, пятна, впадины.[117]
Несмотря на то, что вблизи не только лицо женщины, но и раскрашенный холст не соответствовали первоначальному впечатлению, все-таки я был счастлив, что я на сцене, слоняюсь между декорациями, в этой обстановке, которую в былые времена из любви к природе я счел бы скучной и искусственной, но которая меня потом до известной степени пленила, когда я прочел ее описание в “Вильгельме Мейстере” Гёте.
Я был просто очарован, когда увидел, как среди журналистов, светских людей и приятелей актрис, которые здоровались, разговаривали, курили, точно в частном доме, молодой человек в черной бархатной шапочке, в юбочке цвета гортензии, с нарумяненными щеками, – ожившая страница из альбома Ватто, – с игравшей на губах улыбкой, глядя вверх, изящным движением едва касался одной ладонью другой, легко подпрыгивал и казался существом до такой степени инородным этим благоразумным господам в пиджаках и сюртуках, между которыми он, как безумец, проносил восторженную свою мечту, таким чуждым их житейским заботам, таким далеким от условий их цивилизации, таким непослушным законам природы, что когда вы следили глазами за арабесками, которые так свободно вычерчивали меж декораций его крылатые, причудливые, загримированные прыжки, то на вас веяло такой же успокоительной свежестью, как при виде мотылька, заблудившегося в толпе. Но тут Сен-Лу показалось, что Рахиль загляделась на танцовщика, в последний раз повторявшего фигуру танца, который ему предстояло исполнить в дивертисменте, и лицо Сен-Лу потемнело.
– Ты могла бы смотреть в другую сторону, – сказал он ей с мрачным видом. – Знаешь ли, эти плясуны не стоят каната, на который хорошо бы их поднять, чтобы они сломали себе шею, а они потом будут хвастаться, что ты обратила на них особое внимание. Да и потом, ты же слышишь, что тебя зовут в уборную одеваться. В довершение всего еще опоздаешь.
Трое мужчин, – три журналиста, – увидев бешеное лицо Сен-Лу, заинтересовались и подошли послушать, что он говорит. На противоположной стороне сцены устанавливали декорацию, и нас притиснули к журналистам.
– Да ведь я же его знаю, это мой приятель! – воскликнула любовница Сен-Лу, глядя на танцовщика. – Как он сложен! Вы только посмотрите на его ручки – они тоже танцуют, как и весь он!
Танцовщик повернулся к ней лицом, и из-под сильфа, которого он старался изобразить, проступила человеческая его личность: ровное серое студенистое вещество его глаз дрогнуло и блеснуло между подведенными затвердевшими ресницами, а улыбка растянула рот на нарумяненном лице; потом, точно певица, из любезности напевающая арию, за которую мы ее превознесли, он, чтобы позабавить молодую женщину, стал делать то же движение ладонями, передразнивая самого себя с тонкостью пародиста и веселостью ребенка.