У каждого своя война
Шрифт:
Разве когда целуются, плачут, недоумевала Лена.
– Степа, Степушка... — со стоном выговаривала Люба. — Что же нам делать? Ведь это грех, Степа... — Она взяла в ладони его лицо, заглянула ему в самую душу, прошептала: — Я ведь не смогу так жить, Степа…
Не смогу-у…
– Уедем, а? Люба! — горячо заговорил Степан Егорович. — У меня свояченица на Орловщине живет, в Шаблыкинском районе, будем там жить! Дом свой поставим! Хозяйство будет! Люба! А то хочешь, еще куда махнем? Куда хочешь? Россия большая, Люба! Что мы себе места, что ль, не сыщем?
– Ох, Степан, ты хуже дитя малого, — с печальной улыбкой
– Ты и так лучшие годы на них положила, Люба! — не сдавался Степан Егорович. — Робка и Борька взрослые, глядишь, женятся и уйдут... Ты-то с кем останешься? С бабкой да... Федором Ивановичем? Заживо себя похоронишь, Люба!
Люба вдруг почувствовала чье-то присутствие в коридоре, настороженно вскинула голову, посмотрела на распахнутую дверь. Но хитрая девочка Лена успела спрятаться в коридор, крадучись, на цыпочках пошла по коридору и юркнула в свою комнату. Люба уловила едва слышные шаги, стремительно рванулась к двери в коридор, выглянула — в коридоре никого не было. «Почудилось... — испуганно подумала Люба и горько усмехнулась: — Теперь вот так любого шороха бояться? Каждый поцелуй воровать, каждое свидание... Ох, господи, твоя воля, зачем все мучения эти?»
Она вошла обратно на кухню, стала возиться с бельем, стараясь не смотреть на Степана Егоровича. А тот столбом стоял посреди кухни, опустив голову, и в голове этой шумело, беспорядочно метались ошалевшие мысли, обрывки каких-то ненужных фраз, вопросов — оглушен человек и никак не может сосредоточиться, не может найти нужные, те единственные слова, которые могли бы спасти Степана Егоровича. Впрочем, вряд ли можно было найти такие слова. Мир рушился на глазах гвардии сержанта, и он погибал под его обломками. Что смог бы сейчас посоветовать ему погибший фронтовой друг Василий Плотников? Пожалуй, только одно — застрелиться…
– Люба... — прохрипел Степан Егорович, хотел еще что-то сказать, но Люба мягко, но непреклонно перебила:
– Не надо, Степан. Не смогу я так... не сумею… по-воровски, украдкой. И уехать с тобой никуда не могу — дети у меня, мать-старуха... А Федор Иванович? Что же мне, предательницей дальше жить?
– Глупости говоришь, Люба! Мы ведь любим друг друга!
– Есть любовь, Степан, а есть... семья, — сухо ответила Люба.
– Ну ладно, будет! — Степан Егорович ощутил наконец ясность и спокойствие в голове, и пришли к нему те единственные слова, которые он должен был сказать Любе: — Понял я все, Любовь Петровна... Дети, мать-старуха — это все хорошо. Федор Иванович — распрекрасно. Только подумай, может, ты до этого предательницей жила?!
Люба молча смотрела на него, прикусив губу, качала головой, и слезы вновь закипели у нее на глазах.
– Нет, нет... — прошептала она и с ужасом почувствовала, что Степан Егорович говорил правду.
– Да! Только подумай, что лучше: уйти, полюбив другого, или жить с человеком без любви, по принуждению... Это, скажу я тебе, еще большая гадость... — и Степан Егорович ушел к себе, стуча по полу деревянной култышкой. Открыв дверь в свою комнату, он крикнул отчаянно: — Спохватишься, Любка, да поздно будет! Гляди, взбесишься!
Громко и тяжело хлопнула дверь. Люба окаменело стояла перед корытом, пальцы машинально перебирали мокрое белье, невидящие глаза смотрели в пустоту. Сейчас и она почувствовала, что мир рушится на ее глазах и она может погибнуть под его обломками…
...На улице стояла полная весна. Сияло жаркое солнце, на деревьях густо зеленели листья, звенели мальчишеские голоса во дворах. Играли в лапту, салочки, носились как угорелые. Ох, как тяжело учиться во вторую смену! День в самом разгаре, столько жутко интересного происходит на улице, а ты вынужден томиться в душном классе, слушать унылые голоса учителей, решать занудные задачки, заучивать бессмысленные формулы по химии или физике. Почему, куда ни глянь, везде жизнь устроена несправедливо?
– Совсем от весны одурели? — усмехался историк Вениамин Павлович, глядя на взбудораженный класс.
– Погода шепчет: бери расчет, езжай на море, — раздалась нахальная реплика с галерки.
– Успеете, наездитесь. А сейчас прошу внимания.
Прошу успокоиться! Или Колесов выкатится из класса колесом! Белов сейчас покраснеет, а Краснов побелеет! Несчастные балбесы! Вы же тупые, безграмотные людишки! С трудом помните, когда сами-то на белый свет родились! А туда же, историю изучают! Зубрилы! — сердито выговаривал Вениамин Павлович, и широкий шрам на лбу медленно краснел и вздувался.
– Понесло его... — шепнул Поляков. — Сейчас кому-нибудь пару влепит.
– Ну, кто хочет пятерку заработать?
– Да вы отродясь никому пятерок не ставили, Вениамин Павлович! — раздалось опять с галерки.
– Неправда! Роберту Крохину ставил! Матвиенко ставил! Чернышеву ставил... А сейчас сразу можете заработать пятерку — в четверти!
– Фьюи-ить! — присвистнул кто-то.
– Если до звонка... — Вениамин Павлович посмотрел на часы, — кто-нибудь напишет на доске сто дат — получит пятерку в четверти. Сто исторических дат.
– А если не напишет? — спросили опять-таки с галерки.
– Двоечка в четверти, — усмехнулся Вениамин Павлович. — Тут уж, милейшие мои лоботрясы, или пан — или пропал.
– Любые даты писать можно? — спросил Робка.
– Любые... Что, хочешь рискнуть? — Историк испытующе смотрел на Робку. — Давай, Крохин, риск — дело благородное.
Робка встал и не спеша направился к доске. Предложение историка выглядело заманчивым и, главное, вполне выполнимым. Другие ученики не вызвались писать, инстинктивно чувствуя какой-то подвох, опасность, в основе которых лежало исконное недоверие к учителю.
– Пока Роберт будет писать, мы с вами поговорим о начале Первой мировой войны…
Голос учителя постепенно затихал, и наконец Робка остался в полной тишине. Задумавшись, он держал кусок мела. Самые разные даты вспыхивали в памяти и тут же исчезали, даты наскакивали друг на друга, метались из стороны в сторону. Робка потер лоб, рассеянным взглядом окинул настороженный класс и начал писать, постукивая мелом по доске. Вениамин Павлович рассказывал о Первой мировой войне, о коалициях империалистических государств, затеявших передел мира, об интересах буржуев-империалистов и время от времени оборачивался на Робку. Тот писал не останавливаясь, мел крошился, сыпался на руку, на пол. Росла колонка цифр... одна... вторая... Вот он остановился, уставившись в пол, потом бросил взгляд в окно, отвернулся, но тут же посмотрел снова. Неужели ему показалось? Робка шагнул к окну и посмотрел внимательно…