У края темных вод
Шрифт:
Мама Джарена села в телегу рядом с сыном, отец щелкнул языком, погоняя мулов, и они уехали, но я еще долго слышал крики и плач женщины. Мне стало плохо, меня вывернуло наизнанку, и когда я поднялся, то едва передвигал ноги. Я сходил в хлев, достал ружье и хотел было пойти и признаться, что это я украл, но потом сказал себе: какой теперь в этом смысл? Джарен мертв, его не вернешь. Меня посадят. Я снова струсил. Отнес ружье к реке, к тому самому дубу, под которым Джарен спас меня, когда я тонул, и бросил в воду. О том, что на самом деле я — вор, я никому не сказал, даже когда слышал, как мужчины вновь
— О, Джек!
— Вот именно: «О, Джек!»
— Сколько лет тебе было?
— Тринадцать, но при чем тут возраст? Я все понимал. Я предал его, свалил на него вину, чтобы самому уйти от наказания. Его-то они не допрашивали, не искали у него ружье. Сразу увели его, пытали и убили. Я часто думал, сказали они ему, что донес на него я, или он этого так и не узнал.
— Бедный ты, бедный! — вздохнула мама.
— Господи, с какой стати ты меня жалеешь? Я из подонков земли. У меня на руках кровь, а я смываю ее проповедями. Теперь-то я знаю, что и призвания у меня никакого не было. Я сам себя призвал. И я сам такой же, как те мужчины, ничем не лучше. Эта чернокожая девочка, Джинкс, — она и умна, и добра, и я возомнил, что искуплю злое дело благим, спасу ее душу, чтобы она не попала в ад. Это я попаду в ад. Это мне место рядом с Сатаной.
Тут-то я и поняла, что преподобный Джой несколько смущался присутствия Джинкс не потому, что в глубине души был расистом, а потому, что повсюду таскал за собой бремя вины — тяжелое, словно туго набитый мешок, — и Джинкс напоминала ему о Джарене.
Блеяли лягушки. Что-то плеснуло в воде.
— Я рассказала тебе о моих грехах, — сказала мама. — Я тоже запятнана.
— Ты не сделала ничего плохого. Ты ушла от мужа, который тебя бил, и отправилась со своим ребенком вниз по реке. Но мой грех тяжел, как мир, и чернее самой темной тени в аду!
Мрачные слова, тем более из уст священника, и звучали они точно из книги, а меня точно кулаком в лоб стукнули. По сравнению с ним мама и я и мои друзья были еще вполне ничего, если у греха есть своя шкала и мера. Но вот что меня напугало — думаю, именно такая мысль и приводит многих людей к Богу, — внезапно я подумала: а что, если нет никакой меры, если все решать только нам? И не важно, что ты натворил, лишь бы не попасться, или учись как-то примиряться с собой и со своими поступками. Это было что-то вроде откровения.
От одной мысли мне стало холодно, и пусто внутри, и одиноко.
— Ты был еще ребенком, — утешала мама преподобного Джоя. — Ты был ребенком, и ты поступил плохо: украл и солгал, но ты был еще так юн и напуган. Это не попытка оправдать тебя, но это надо принять во внимание.
— На мой слух звучит скорее как попытка оправдаться, — вздохнул он. — Я сотворил зло.
— Если так, ты показал пример того, как очищаются грехи. Ты спасен, Джек. Ты спасал чужие души. Ты ведь был крещен, а значит — искуплен. Ты стал хорошим проповедником.
— Хорош я как проповедник или плох, с этим покончено. Здесь мне больше нечего делать. Я не вправе просить, но все же осмелюсь: не позволите ли присоединиться к вам? Уйти отсюда, плыть вместе вниз по течению? Не знаю куда, но прочь отсюда. Вы возьмете меня с собой?
— Думаю, решать детям, — сказала мама. — Надо их спросить. По правде говоря, я и сама еще не знаю, что буду делать потом. Но сначала я поплыву вниз по реке.
— А твоя первая любовь? Тот человек в Глейдуотере?
— Не знаю, — сказала мама. — Это было давно. Воспоминание о нем, о том, что было между нами, вытащило меня из постели и привело на этот плот, но теперь я сомневаюсь, стоит ли раскапывать прошлое, как старую могилу, — как бы не завоняло.
Об этом я не задумывалась. Не прикидывала такой вариант: а что, если мама и Брайан встретятся, но ничего не вернется, не станет, как было семнадцать лет назад, и не выйдет из нас счастливой семейки. Еще одно откровение, и оно понравилось мне ничуть не больше первого. Пожалуй, я бы все-таки предпочла наивность и невинность.
— Ты расскажешь детям о том, что я сделал? — спросил он. — Или я должен рассказать?
— Не стоит, — сказала мама. — Может быть, как-нибудь потом, если тебе нужно выговориться. Но ни ты, ни я не в силах вернуть прошлое. Нам до конца нести каждому свой терновый венец. Сколько ни говори, а от этого венца не избавимся.
— В моем шипы острее, — сказал он, — но так и должно быть. Воспоминания замучили меня до полусмерти, и я хотел, чтобы вы все узнали. Мне стало лучше оттого, что я рассказал. То, о чем я рассказал, от этого не стало лучше, но теперь мне легче жить с этим. Надеюсь, это не потому, что я возложил часть бремени на тебя?
— Нетяжкое бремя, — сказала мама.
— Спасибо, Хелен! От всей души спасибо. Отправимся в путь завтра? Я должен покинуть церковь. Не придется писать письмо с прошением об отставке — достаточно попросту уйти. Что толку читать проповеди перед пустыми скамьями? И дом я тоже оставлю. Дом предназначен для проповедника, а я больше не проповедник.
— Вот и хорошо, — сказала мама. — Завтра с утра перенесем вещи на плот и отплывем.
Я увидела, как мама обеими руками обхватила голову проповедника и два силуэта слились в один. Мама поцеловала его. Нет, я прежде совсем не знала свою маму.
Они продолжали о чем-то негромко говорить, держась за руки, преподобный Джек Джой малость всплакнул. Мама обняла его, они тесно прижались друг к другу и снова поцеловались, на этот раз по-настоящему, как Джинкс это определяет, «взасос».
Смотреть на это дело мне не хотелось, так что я поднялась и побрела обратно к дому, на свое одеяло. Прилегла и стала думать о Джарене, о том, как он умирал, горел заживо, прикованный к пню, и все из-за чужой лжи. Думала я и о маме, о том, что она куда более живая и настоящая, чем мне казалось, и о том, как она целуется на плоту с преподобным, а может быть, и не только целуется. Ни избавиться от этих мыслей, ни разобраться в них.