У края темных вод
Шрифт:
— Как насчет дареному коню в зубы не смотрят?
— Даже если конь дареный, в зубы ему время от времени смотреть надо, а то как бы не повыпадали, — возразила Джинкс. — К тому же нас пригласили заночевать вовсе не ради меня. Его не споры про религию так увлекли — он все поглядывает на твою маму.
— Я заметила, — сказала я.
— Посматривает на нее и только что не облизывается, точно ему свиную отбивную подали.
— Думаешь, у него что-то плохое на уме? — спросила я.
— Нормальное у него на уме. О чем все мужики думают.
За этой ночью последовали другие, пока я не сбилась со счета. Мы позабыли о своих планах плыть вниз по реке. Еды было вволю, преподобному ее даром приносили
Хорошая жизнь, легкая, и не надо брать с собой каждый вечер в постель полено. Никаких ссор и драк, после которых мама выползает из спальни хромая и держась за подбитый глаз. У преподобного был прекрасный голос, он все время пел псалмы и старинные песни, и здорово пел — ростом невелик, а голос словно из глубочайшего колодца идет.
Но как бы нам тут ни было хорошо, я все-таки напомнила преподобному его обещание помочь нам соорудить на плоту штурвал, и он это сделал, а потом построил нам и что-то вроде каюты из бревен и досок посередине плота. Маленькая совсем каюта, но мы могли бы уместиться там вчетвером, лишь бы не дышать и не думать. Он туда и пару мешков с провизией закинул, чтоб мы не с пустыми желудками отправлялись, когда надумаем отправиться.
Только мы вовсе не торопились. Мы застряли на одном месте, как мухи, влипшие в патоку. Тут было так хорошо и спокойно. Мне уже стало казаться — и чего мы себя накручивали, никто нас не ищет, не гонится за нами. Проплыли несколько миль по реке — и уже спасены, уже избавились от прошлого. Выходит, до свободы всегда было рукой подать, а мы-то и не знали. Я не решалась бежать из дому и только теперь поняла, что была пленницей — ни стен вокруг, ни стражи, я вроде как на честном слове добровольно оставалась в тюрьме. Сама себе ограда и страж, но этого не понимала.
Как я уже говорила, на ночь преподобный устраивался в машине. Днем он усаживался за стол, вооружившись большим блокнотом и карандашом, с Библией под рукой, и сочинял проповеди. Чтобы понять, как эти речи подействуют на прихожан, он опробовал их на нас. Мы должны были честно говорить, что мы поняли и что почувствовали, и порой советовали, как можно сказать посильнее, чтобы слушателей проняло. Он приветствовал даже замечания нашей безбожницы Джинкс. И так ловко у него получалось читать проповеди, что Джинкс уже почти уверовала.
Мы и работали, не даром свой хлеб ели. Мама прополола огород и показала преподобному, как следует за ним ухаживать. С виду она окрепла, физическая работа и свежий воздух пошли ей на пользу. Но как и предупреждала Джинкс, бальзам таки добрался до нее, началась ломка. Поначалу казалось, будто она завязала, и все, но потом ее снова потянуло. В иные дни и ночи она слабела, плакала, по ночам кричала от кошмаров — ей снилась та черная лошадь, и другая, белая, белоснежная, словно облако, теперь у нее появились крылья. Мама бредила, и нам приходилось удерживать ее силой. Преподобный даже не спросил, что с ней такое, — просто сидел рядом и обтирал ей лицо влажной тряпкой. Ясное дело, он понимал, что с ней творится, но я видела, что он не собирается это обсуждать. Днем мама тоже металась в постели, и постель промокла от ее пота — прямо пропиталась им, точно свиным салом.
Так она маялась несколько дней, а потом Джинкс пошла в лес, набрала какой-то коры и трав, сварила их все вместе, налила в чашку и велела маме пить это зелье. Мне она сказала, что этим они поили дядюшку, чтобы отучить его от бутылки. Мама пыталась сопротивляться, ей такое пить вовсе не хотелось, но и сил отбиваться не было. Джинкс влила ей в глотку свой отвар. Судя по запаху, ради одного того, чтобы это не пить, стоило протрезветь на всю жизнь. И маме действительно стало лучше. Джинкс говорила: значит, мама не закоренелая пьяница, а все дело в голове, ей попросту не нравилась ее жизнь, она порывалась куда-то уйти, и бальзам стал для нее дверью в другой мир, а теперь она по-настоящему выбралась, все хорошо, и ее больше не тянет к выпивке. В отличие от большинства пьяниц, которые и лак для волос выпьют, и жидкость для чистки обуви, если больше ничего не подвернется, мама, скорее всего, завязала вчистую. Во всяком случае, мы на это надеялись.
Как-то раз мама взялась стирать одежду преподобному, а заодно и нам, и, пока моя рубашка с комбинезоном сохли, пришлось надеть мое нарядное платье. Преподобный тут же сделал мне комплимент, мол, я, оказывается, красотка, и я в это поверила до такой степени, что, сама не заметив как, согласилась прийти в церковь петь вместе с хором.
В церковь мы ходили все вместе, и Джинкс с нами, только она держалась в задних рядах, и ей посоветовали не слишком фамильярничать с белыми и не высказывать свои религиозные взгляды, даже если ее спросят напрямую. С этими правилами она не спорила и по большей части мирно дремала на задней скамье.
Всем нам эта жизнь была по душе.
Конечно, пошли разговоры. Меня уже спрашивали в церкви, кто мы такие, откуда приехали, давно ли живем в доме у преподобного, кем ему приходится моя мама. Еще спрашивали, почему мы всюду таскаемся с негритоской, то есть с Джинкс. Я отвечала, что преподобный помогает нам из христианского милосердия, что он спит в машине, а мама в доме, ничего такого между ними нет, а Джинкс — наша подруга с детства, и это всех устраивало. Многие говорили мне, что у них, мол, тоже есть друзья-ниггеры, хотя спроси их, что они имеют в виду, и выяснится, что этим «друзьям» они кивают при встрече и нанимают на работу, за которую ни один бы человек не взялся, не будь у него крайней нужды в пятачке — за целый день труда на жаре, хоть траву коси, хоть руби дрова, больше медяка в наших краях не платили.
И все же поползли нехорошие слухи. После службы прихожане сплетничали насчет преподобного, и уже не все мужчины подходили пожать ему руку. Даже дети пробегали мимо него, точно мимо осиного гнезда, хотя, подозреваю, они бы не отличили грех от блинчика, выложи его перед ними на тарелку.
Женщины болтали в церковном дворе, рассчитывая, что никто их не услышит, но у меня отличный слух, да и любопытством Бог не обделил.
Одна тетка маминого возраста, ничего собой, если вам нравятся длинноносые муравьеды, в разговоре вечно щурила глаза и улыбалась — скалилась, точно пес, который еще не решил, укусить за ногу или не стоит. Это она клала чересчур много соли, когда жарила цыплят, она то и дело заглядывала в пасторский дом, приносила угощение и улыбалась и зыркала по сторонам, проверяя, не висят ли на двери мамины панталоны и тому подобное. Ясно было, что ее не столько грех смущает, сколько то, что согрешили — если согрешили — не с ней и не быть ей, как мечталось, женой проповедника.
Она сплетничала с другими бабами после службы, все они толпились в церковном дворе, в лучших своих нарядах, башмаки так и блестят, на головах здоровенные шляпы, специально «для церкви». Наслушаешься таких разговоров, и так и тянет отломить от дерева сук потолще и отходить и эту мастерицу пересаливать жареных цыплят, и ее подружек-ханжей.
Я собиралась объяснить маме и преподобному, в чем дело, но сообразила, что придется нам в таком случае отваливать, возвращаться на реку, в змеиное царство. Порой я вспоминала про наши планы и гадала, как же мы теперь поступим, и думала про Мэй Линн, которая так и лежит пеплом в мешке, а до Голливуда нам еще далеко. Признаться, не Мэй Линн с Голливудом занимала в основном мои мысли.