У нас в саду жулики (сборник)
Шрифт:
И хотя папа был против, мама настояла на своем.
– Гриша, – сказала она папе, – дай Толе ключи. Только, Толюн, не поздно…
Мама сказала, что я даже могу на кухне покушать, она мне оставит. Ну, кто еще, кроме матери, позаботится?
Мама и папа ложатся ровно в одиннадцать. У них режим. А я пришел в пятнадцать минут четвертого и даже не стал есть. Прошмыгнул на цыпочках в комнату и юркнул под одеяло. Лежу и никак не могу заснуть. Все еще не верится, что я в Москве.
И вдруг я слышу папин голос. Папа решил, что меня нет.
– Опять этот сволочуга не пришел…
Мы не виделись с папой целый год. А на следующий день я снова уехал. Года на полтора.
Когда я появился на свет, то папа сначала обрадовался. Но потом как-то сник. Папа не совсем уверен, что я от него. Хоть я, как утверждают в один голос все родственники, и «вылитый папочка».
2Для своих семидесяти пяти папа держится молодцом. Все еще широкий в кости и каждое утро, как и тридцать лет назад, занимается гимнастикой. У папы прекрасная осанка и живой проницательный взгляд. Я смотрю на папу и, думая о папиной молодости, слушаю его не очень внимательно. Витая в облаках, я представляю в нашей беседке на даче старый папин альбом и вспоминаю к нему папины комментарии.
У папы есть фотография, где он стоит на стуле, а рядом с ним бабушка Лиза. У бабушки Лизы замысловатым шиньоном пышная прическа и царственный шлейф, а у папы до плеч кудри. Папа похож на девочку.
Фотокарточка дедушки. Перед отъездом в Константинополь дедушка с закрученными усами и в бабочке.
И снова папа. Папа и дядя Саша. У папы за спиной ранец. Папа гимназист.
Дача «Зант». Одесса. Еврейские керосинки. Сухая полынь. Солнечное марево. Пыль. Черное море. Креветки. «Шаланды, полные кефали…» (Этих диковинных слов я все никак не мог в детстве понять.) Утренний молочник. «Молоко! Молоко!» Медузы. Дядя Саша весь в мускулах. Летит ласточкой с вышки. Набил антисемиту морду. Папа за ручку с прадедушкой. Прадедушка слепой, и когда молится, то на лбу на такой ленточке кубик. Купил маленькому Грише леденец. Дедушка уплыл в Константинополь. Константинопольская халва. На дедушкин пароход напали враги революции. Бабушка уже без шлейфа. Дедушкин брат Моня, которого расстрелял красноармеец. Дедушка сторож. Прадедушка умер. Дядя Саша свалил в Южную Америку. Папа изучает испанский. Бабушка с дедушкой готовят чемоданы. Мама считает, что хотели тоже свалить, а дядя Саша поехал в разведку. Но папа не подтверждает. Дядя Саша присылает папе шифскарту.
Я поднимаю голову:
– Шифскарту?
Папа
– Да. Шифскарту. Это известное слово. Ты что, не слышал?
Я говорю:
– Да что-то не приходилось. Подожди, не рассказывай. Я сейчас.
Папа прерывается, а я поднимаюсь с дивана и плетусь в ванную. Зажимая поочередно каждую ноздрю, я в несколько приемов высмаркиваюсь и, потрогав в зеркале набухающую лихорадку, возвращаюсь. Мама сидит в кресле и внимательно перелистывает журнал. Кажется, «Новый мир». Папа в очках за столом. Протягивает мне листок, на котором изречения мыслителей. О хорошем настроении. Папа их выписал из журнала «Здоровье». Красным карандашом.
Я читаю:
НАСТРОЕНИЕ Поддерживать положительные эмоции. Ровный настрой – спокойный. Доброжелательных и уважительных взаимоотношений (гасить вспышки раздражительности).Папа спрашивает:
– Ну и как?
Я киваю:
– Угу.
Папа засовывает листок под стекло и продолжает рассказывать дальше. Все в той же позе мама внимательно разглядывает журнал. Немного скособочившись, мамины губы все так же слегка приоткрыты.
Надо запоминать, но все никак не сосредоточиться. Но даже если, пересилив недомогание, взять себя в руки, папа все равно не расколется.
3Папа приехал на поезде в Москву. Он очень легко одет: заправленная в штаны вельветовая рубашка, евпаторийская тюбетейка. Стоптанные сандалии прямо на босу ногу.
Шифскарта – это заверенный печатями документ, где указаны все виды транспорта и стоянки на пути следования из Москвы в Монтевидео. (Дядя Саша уже давно в Уругвае.) И, кроме оплаченного проезда, еще и оплаченное питание.
Первый маршрут Москва – Рига с Виндавского вокзала (так назывался Рижский вокзал в середине 20-х), и к евреям из Москвы чуть не на каждой станции присоединяются евреи из Белоруссии, а Латвия – уже другое государство.
Папа запомнил, что, когда въехали в Латвию, то сразу же стало чище. И проводники сделались посолиднее. Не такие жлобы, как в Белоруссии. Раньше были кто в чем, а теперь в специальной форме.
Больше всего папе понравилась Рига. Своей аккуратностью и сплошными торговыми рядами. Например, целая улица – и одни обувные товары. Другая улица – и теперь одни костюмы. Все очень дешево, и все бросились мести все подряд, но папа ничего покупать не стал. Дешево-то дешево, но лучше дотерпеть до Франции.
Остановились в общежитии. На подоконниках горшочки с цветами, и аккуратным столикам, как будто в чистом поле, не видно конца. На каждом столике из штофа торчит салфетка, и кормят вполне прилично, во всяком случае, намного вкуснее, чем в Евпатории.
Несколько дней оформляли на пароход багаж, и к евреям, приехавшим на поезде, присоединились евреи посолиднее. И пароход оказался тоже огромный, с тремя внушительными трубами, и эмигрантов поместили в четвертый класс, и это значит в трюм – в угрюмый просторный зал, где штук пятьсот, а может, и тысяча коек, в три яруса, и папе досталась середина, и ночью папа с непривычки очень страдает: кто прямо в нос храпит или сопит, и некоторые портят воздух, а утром приходит капитан и все по-хозяйски осматривает, и все поднимаются на палубу, а полати посыпаются хлоркой, как во время дезинфекции в общественном туалете.
И на палубе больше всего папу поражает первый класс, в особенности путешественники с гувернантками, а некоторые даже с собачками, и у каждой собачки, как на лошади в цирке, игрушечная попона и у некоторых – даже комбинезон, и папа первый раз в жизни увидел иностранную валюту, правда, менять на нее можно только 10 рублей, и один добрый человек предложил папе поменять за него, и папа подумал и согласился, и сразу же заработал 25 центов, а может, и целый доллар.
Папа уже точно не помнит: ведь прошло – шутка ли – пятьдесят четыре года.
Я говорю:
– Пап, но ведь могли бы и попросить человек двадцать, правда? И каждый бы дал по доллару…
И папа меня сразу же понимает и, напрягая на лбу складки кожи, как-то азартно оскалившись, морщится.
Оказывается, не могли: ведь если бы папа пошел менять по новой, то в обменном пункте его бы сразу же попутали.
Папа смотрит на меня через очки, а мама тревожно прислушивается. И, успокоившись, продолжает разглядывать журнал.
Я улыбаюсь:
– Ясно.
Про свое саднящее горло я уже как-то и позабыл.
– А помнишь… – вспоминает вдруг папа, – помнишь у бабушки чемодан?
Я уточняю:
– Тот, что на чердаке… в котором вместе с шарами лежали молотки для крокета…
– И я его, – оживляется папа, – привез, когда ты уезжал… на Фрунзенскую…
– А потом, – улыбаюсь я папе и, в ностальгическом порыве, представляю уже покрытый ржавчиной кованый рыдван, – а потом его протирали керосином и сушили на балконе…
(Еще бы не запомнить – мой первый колымский чемодан, и в последний момент мама в него запихнула аптечку со списком лекарств и с луком от цинги, в полотняном мешочке, в котором я когда-то сдавал в гардероб галоши, и еще папины с начесом кальсоны, папа в них сражался в Каталонии, по-моему, в Бильбао, но в Красноярске, когда стрелка на весах стала зашкаливать за 32 килограмма, лук вместе с лекарствами пришлось высыпать в урну, а кальсоны с начесом – оставить под Магаданом Пете, наверно, до сих пор так и работает в них на пилораме, если еще не протерлись и не оторвались тесемки, а в чемодан, чтобы не ругалась коридорная, складывали пустые бутылки.)
4Папа говорит:
– Я его купил в Гавре вместе с костюмом.
И папа оказался прав: в Гавре костюм еще дешевле, чем в Риге, и вдобавок намного добротнее. Папа купил себе самый красивый и сразу его в этот чемодан и спрятал, а все ехали дальше в костюмах, и если у всех костюм, мало того что рижский и к концу пути похож на тряпку, то у папы – настоящий французский да еще и вдобавок лиловый – как с иголочки. Вместе с костюмом папа купил две поплиновые рубашки и несколько шелковых галстуков и тоже запихнул в чемодан, и даже хватило на соевый шоколад, и после Гавра его, правда, пронесло: слишком много, улыбается, съел.
А следующая остановка была в Лисабоне с пересадкой на пароход, курсирующий из Лисабона в Рио-де-Жанейро, и к эмигрантам теперь присоединяются сезонники – пастухи, и эти – в основном были в заломленных набок беретах. (А когда приедут в Уругвай, то наденут с широкими и загнутыми полями шляпы.) И в Лисабоне все обращают на папину тюбетейку внимание. Все эмигранты в пиджаках и в костюмах, а папа – в закатанных до колен штанах.
И в честь посланников из Советского Союза устроили прямо на пароходе вечер, и португальцы папу покорили своими песнями. Он до сих пор не слышал ничего подобного. Ах, как они пели! Помимо песен, были еще и танцы, и папа первый раз в жизни услышал фокстрот.
И еще папа запомнил одного русского. Такой здоровенный, как шкаф. И весь в татуировках. Наверно, еще с Гражданской войны. И папа его потом встретил в Уругвае.
(И уже на плантации под Монтевидео папа его сразу же узнал.
– Ну, здорово, – говорит, – Иван!
И в свою очередь Иван папе тоже очень обрадовался.
– Ну, здорово, – говорит, – Хрыхорый!
Так папа имитирует родную речь простого русского человека. И Иван, вспоминает папа, так и остался потом в Уругвае. В должности конюха.)
Лисабон папе понравился, и в особенности папе пришелся по душе лисабонский рынок. Сплошная зелень, и все опять поют и танцуют.
И папа посылает дяде Саше в Уругвай телеграмму, что он уже в Португалии. И когда просовывает телеграмму в окошко, то девушка-португалка папе ослепительно улыбается.
5Сначала шли на запад, а потом через экватор на юг. И где-то на острове Мадейра очередная остановка. На остров не пустили, но к пароходу подчаливают шхуны или обычные лодки с местными рыбаками. И сверху можно спустить веревку и, поторговавшись, бросить им несколько монеток. И к веревке тогда прикрутят бутылку высшего сорта «Мадеры». Но почти никто не берет. Слишком дорого.
А Рио-де-Жанейро папу просто ошеломил. Какая там еще Москва! И даже Ленинград – и тот против Рио – щенок. А что за народ! И никаких трущоб. Папа в восторге.
6Но в Монтевидео дядя Саша почему-то папу не встретил. Он уехал в командировку и поручил своему товарищу, который встречал одну еврейскую семью, встретить и папу. И папу это удивило. Они не виделись с братом три года.
И дяди-Сашин товарищ познакомил папу с семейством Баев. Баи уехали из Одессы еще при царе. Считались «босяками», а теперь их шоколадная фабрика выпускает фигурные шоколадки «Казак», известные на весь Уругвай. Бай уже миллионер. Но в Евпатории у него осталась родственница, которая в 13-м году с ним не поехала и кто-то из семейства Баев ее сын. Она не видела сына 15 лет и послала ему через папу (которого знала еще мальчишкой) письмецо и несколько сушеных кефалей.
Баи были папе очень рады, и он у них прокантовался несколько дней. А когда вернулся дядя Саша, то братья не успели еще расцеловаться, как сразу же поссорились. Дядя Саша дал папе какое-то задание, и папа все сделал, но не совсем так, как велел дядя Саша. И дядя Саша на него наорал. Папа говорит, что дядя Саша был очень несдержанный, и если положить руку на сердце, то даже какой-то склочный. Нахамит, а потом сам извиняется. И папе это не понравилось. Но, несмотря ни на что, после их встречи осталась такая фотокарточка: папе 21 год, а дяде Саше – 24, и оба в шляпах и с тросточками, и на папе тот самый лиловый костюм, который он купил в Гавре, но что костюм лиловый, правда, не видно, фотокарточка черно-белая.
Дядя Саша уже завел свое дело и стал держать папу на побегушках. И опять ему нахамил. И тогда папа в ответ вспылил и, обидевшись на брательника, подался на вольные хлеба. И сначала его взяли на стажировку вагоновожатым, но папа, не выдержав напряжения, с непривычки задумался – и вдруг на рельсах старуха; еще хорошо, что не задавил. Тогда папу понизили в должности, и он примерно полгода проработал кондуктором.
Папа становится на табуретку и из настенного шкафа достает потрепанный чемоданчик. Этому чемоданчику уже пятьдесят с лишним лет. И в нем, в этом укромном чемоданчике, поместилась вся папина тревожная молодость.
7Папа роется в бумагах и показывает мне учетную карточку кондуктора. На ней папина фотография и отпечаток папиного пальца. И никаких паспортных данных, только в графе «национальность» красуется единственное слово – «русский».
Вот это, я понимаю, фокус. Ведь у папы – и дедушка, и бабушка, и прабабушка – все чистокровные евреи.
Но, оказывается, все очень просто: национальность ставят по стране, откуда эмигрант приехал.
И еще отмеченные черным карандашом цифры. 11–45 – 16–30 – и роспись. 16–30 – 21–15 – и снова роспись. И так – весь испещренный цифрами листок.
Я удивился: ну надо же, как помалу работали. Вот тебе и гидра капитализма.
Платили, правда, неважно, и папа решил опять сходить к Баю. Бай встретил его опять очень дружелюбно и сказал, что он возьмет папу своим подручным, а жить папа будет в комнате одного из его племянников, в этом же доме, и повел папу на второй этаж. Но племяннику папа чем-то не приглянулся (наверно, решил, конкурент), и жить с ним в одной комнате он наотрез отказался. Угостив папу своей фирменной шоколадкой, старый одессит стал папу «уБаюкивать», что он его все равно берет, но пускай папа сначала найдет себе жилье.
Папе опять не понравилось, но он все-таки продолжал приходить к Баям в гости, снимал форму кондуктора и надевал свой лиловый костюм. И ему, как работнику трамвайного парка, выправили койку в общежитии.
8И как-то к нему в трамвай вдруг садится заплаканная девушка, и папа сначала подумал, что у нее просто не хватает на проезд. Но девушка рассказала папе свою историю. Она еще моложе папы, и родственники (оказывается, тоже из Советского Союза) привезли ее насильно «с Одессы» и, совсем еще, можно сказать, ребенка, хотят теперь отдать в публичный дом. И сначала она даже попыталась утопиться, но папа ее чуть ли не силком вытащил из фонтана. И она к папе сразу же потянулась. Папа в фуражке кондуктора и с сумкой для билетов на боку сидит с ней в обнимку на скамейке, и под небом чужбины их окружают экзотические кипарисы. Но это не помогает: ведь не вести же эту наивную девочку в папину каморку. И скрепя
Зато у Бая, вспоминает папа, была красавица дочь, и она в папу с первого взгляда влюбилась. И папа в нее влюбился тоже. (Папа вообще, как и мама, в молодости был ужасно влюбчивый.) Они друг другу улыбались и вежливо раскланивались, но, к сожалению, дальше реверансов дело так и не пошло. В конце концов папе это надоело, и он махнул на Баев рукой.
9Отработав смену, папа возвращается к себе в общежитие. И вдруг на проволоке вывеска – СОВЕТ ТРУДЯЩИХСЯ при Уругвайской коммунистической партии. И рядом приклеенное к столбу объявление. Производится набор в СЕКЦИЮ БОКСА. В нерешительности папа чешет затылок и, потоптавшись, входит в открытую дверь. И папе тут же дают испытательный срок.
Папа заслуживает боксерские перчатки, и после изнурительных тренировок с «грушей», освежившись в кабинке душа, он выполняет мелкие партийные поручения.
Я оживляюсь:
– А че за поручения?
Папа на меня внимательно смотрит и нахмуривается.
Он уже и не помнит.
– Да что-то, – говорит, – переписывал… куда-то что-то носил…
Я говорю:
– Понятно…
Мама откладывает «Новый мир» и, уперевшись в подлокотники, пробует подняться. Отрывается от кресла и семенит к тумбочке. Ей нужно принять лекарство. Мама качается над стулом и, долго прицеливаясь, плюхается. Папа замолкает и, посмотрев на будильник, поднимается маме на помощь. Вытаскивает из футляра пипетку и накапывает лекарство в стакан. У мамы – болезнь Паркинсона, и папа теперь за мамой ухаживает. «В тяжелую минуту жизни» папа тянет ее на буксире.
10Я говорю:
– Пап, а покажи свой партийный билет…
Папа ко мне поворачивается:
– Какой еще партийный билет?
Я говорю:
– Уругвайский.
Папа снова роется у себя в чемоданчике. Наконец достает.
Я читаю:
Удостоверение взамен партийного билета Уругвайской коммунистической партии за номером таким-то для обмена на партийный билет ВКПб.
Я спрашиваю:
– А где же сам билет?
И папа мне объясняет.
Оказывается, сам билет папа уже на Родине сдал. И папин партийный билет теперь в архиве.
Я чуть ли не ерзаю узнать про папин архив, но, обуздав свой азарт, больше ничего у него про архив не спрашиваю. А то еще возьмет и замолчит.
Я говорю:
– А потом?
А потом папе вдруг подвернулся компаньон старика Бая. И целую неделю все водил папу по карнавалам. В Уругвае (как и в Бразилии и в Аргентине) два раза в году никто целую неделю не работает. А только поют и пляшут. Как на пароходе в Португалии. И старик Бай даже подыскал для папы комнатенку. Но папа на этот раз не клюнул.
Папа снимает фуражку и, сдав вместе с боксерскими перчатками форму кондуктора на склад, идет на пирс. И перед его глазами качаются огни пароходов.
11Месяц тому назад у моей дочери родился сын, и уже почти два года, как из жизни ушла моя мама. Мы приехали с папой в Евпаторию.
…Я стою с приготовленным полотенцем, и возле меня, деловито орудуя совком, строит подземный туннель в нахлобученной панамке малыш. Рядом с малышом на резиновой уточке плещется девочка. Я смотрю на папину спину.
Папа делает шаг и, зачерпнув море в пригоршни, похлопывает себя под мышками и по животу. Папины икры перевиты старческими венами. Вот он делает еще один шаг, и теперь ему уже и море по колено. Откатываясь обратно, прибой оставляет на синеватом узоре папиных вен налипшую зелень болотного цвета водорослей.
12И папа вдруг понял – он теперь нужен Родине. И потом он разыскал уже давно приглянувшийся ему пароход Монтевидео – Ленинград. И пароход почему-то оказался с овцами. И папа на него устроился подметать помет и таскать, обеспечивая необходимый моцион, овцам жратву.
Сюда папа плыл в трюме, а теперь его повысили на палубу. Овцы лежали в клетках, а клетки стояли на лесах. И эти леса были построены из полатей. И папа их сразу же узнал. Те самые полати, на которых папа не мог заснуть, когда еще выходили из Риги.
Сначала папе было муторно: замучила морская болезнь. Но дней через 10 папа привык. Он разделся до трусов и от тропического солнца сделался совсем папуас, и если бы не папина тюбетейка, то его вполне можно было принять за мексиканского матадора.
И папа даже вел полевой дневник. Записывал свои наблюдения.
– Дневник… – я даже чуть не поперхнулся, – ты-ы вел дневник?!
А вообще-то чего я удивляюсь? Человек возвращается на Родину и в порыве вдохновения хочет излить свою радость на бумагу.
13Я смотрю на заветный чемоданчик и спрашиваю:
– Пап, а где сейчас этот дневник? (Вот бы почитать…)
Но, оказывается, папа его сдал вместе с партийным билетом. Папин дневник тоже теперь в архиве.
И уже в Ленинграде капитан предложил:
– Ребята, кто хочет заработать? Плачу полторы тыщи!
Нужно было разобрать на палубе леса. И сразу же нашлись добровольцы. Человек десять, в том числе и папа. Шутка ли – сто пятьдесят рублей. По теперешним временам – тысячи по две баксов.
Папа говорит, что работали день и ночь и почти не спали. Поработают, потом поедят – и снова за работу. А ребята в основном были почему-то русские. Закаленные. И не совсем понятно. Ведь туда же ехали одни евреи.
Папа отмантулил два дня и сломался. И чувствует, что уже больше не может. И ребята доделали без него. Правда, папе все равно перепало. Рублей 50. Но и то хлеб.
И вот, наконец, папа на Родине, и когда папа ступил на родную землю, то он даже чуть не заплакал.
Папа надел свой лиловый костюм и «с корабля на бал» намылился в красный уголок, где, кружась в «белом танце», познакомился с синеокой «комсомольской богиней» – и она папе призналась, что «первый раз в жизни видит настоящего одессита».И на вечеринке папа первый раз в жизни крепко выпил – стакан за стаканом – и наутро проснулся без денег и с тяжелой головой. И ему дали какой-то драный армяк, и папа в нем свернулся калачиком. И это был для него поучительный урок. (После своего путешествия в «джунгли чистогана» папа снял напряжение и раз и навсегда понял, что так жить нельзя.) 14
Истекает последний месяц НЭПа, и комсомольские активисты порекомендовали папу в самый тяжелый и самый низкооплачиваемый цех кораблестроительной верфи. Но папа все равно счастлив. Папа никак не может привыкнуть, что он под родимым небом. Помнится холод, грязный неряшливый двор, а папа возит на самом примитивном автокаре какие-то опоки для литья.
И это было первое утро пятилетки – 1 ноября 1929 года.
15 Но так и осталось «военной тайной», кто же все-таки прав: мама, которая считала, что следом за папой хотели «рвать когти» и бабушка с дедушкой, или дядя Саша, который в одном из своих последних писем (уже перед самой смертью), папа рассказывает, признался, что, если бы он захотел, то мог бы папиному возвращению в Советский Союз воспрепятствовать, и для этого ему (дяде Саше) было достаточно пойти к начальнику Торгпредства (и папа даже запомнил) по фамилии Пахомов и «поставить его в известность», что папа уже успел связаться с уругвайскими сионистами, и тогда бы папу на пароход с овцами тормознули и он бы навсегда остался на чужбине, и там бы его, по всей вероятности, остригли, но дядя Саша почему-то этого не сделал, и папа ему в ответ признался, что если бы он не уехал тогда на Родину, то бабушка с дедушкой в Крыму попали бы в плен, и дело бы закончилось неминуемой газовой камерой и горсточкой пепла («и ты бы тогда, Толька», улыбается мне папа, «вообще бы не родился»), а мама, вспоминая дяди-Сашины выкрутасы, когда его провожала на электричку Дуняша, все потом папе и высказала: ну, что это за миллионер, который не оставил своему нищему братишке ни копейки и все свое богатство завещал еврейской общине в ФРГ (дядя Саша скончался в Западном Берлине) в помощь голодающим студентам израильского университета, кажется, в Яффе, вообще-то можно было туда и сгонять и подать на эту общину в суд и что-нибудь тогда бы, глядишь, и обломилось, но все это писано вилами на воде, и еще неизвестно, перекрыли бы эти крохи папины расходы на поездку, но потом как-то вдруг проговорилась, что на самом деле папа получил задание еще в Москве, и «за бугром» его держали под колпаком и, поручив «изобразить дневник», удостоверились, что папа им – своей наблюдательностью и четкостью, но самое главное – отсутствием всяких лирических отступлений – подходит; и об этом же свидетельствует и такой дополнительный факт: оказывается, после возвращения из «логова врага» папа почему-то «ютился» в Смольном и к нему на стажировку тут же был вызван его бывший товарищ по Евпатории, с которым они когда-то ставили ловушки на крабов, а через 14 лет встретились в Тегеране на конференции, где, утерев Черчиллю с Рузвельтом сопли, выступил товарищ Сталин.16
По телевизору в рубрике «Ими гордится страна» идет передача о народных мстителях, и новоявленный Левитан рассказывает, как расстреливали врага народа – «английского шпиона» Берия.
Всем суют пистолет, и, хотя Лаврентий Павлович с завязанными глазами и в наручниках, всё равно все дрожат. А под сапогами дрожащего Климента Ефремовича лужа.
И только один генерал армии Батищев не испугался и всадил несколько пуль Лаврентию Павловичу в лоб. И теперь этот отважный воин – Герой Советского Союза.
17
Папа вдруг оживляется:
– А я, Толька, этого генерала знал…
И дело было в Испании, он тогда, правда, был еще не генерал, а подполковник. А может, и полковник, папа уже точно не помнит. И у этого Батищева имелся свой личный шофер, кажется, Николай. И они с папой были «не разлей вода».
И вдруг, уже в Москве, папа его где-то на Трубной площади встречает. И со словами «Но пасаран!» папа сгребает этого Николая в объятья в надежде, что, вскинув кулак, и Николай его, в свою очередь, тоже обнимет. Но вместо объятий Николай очень невежливо от папы отстраняется и что-то ему, даже не по-испански, а почему-то по-английски, лопочет.
– Ай эм, – шипит, – сори… – мол, че те, сука, от меня надо…
Папа ему:
– Да ты чего… Николай… – и все его, не выпуская, дружески трясет, – да ты, – повторяет, – Коля, чего… не узнаешь своих?..
А он все никак не может из папиных объятий вырваться – и морда такая недовольная – мол, че ты ко мне, козел нерусский, пристал… – ай эм – и все долдонит и долдонит, – сори…
И уже стали останавливаться прохожие. И даже подошел милиционер.
Я улыбаюсь:
– А дальше?
А дальше поведение «коморадоса» Николая показалось папе подозрительным, и он тут же об этом, куда надо, сообщил.
– Но ведь он же тебе, – смеюсь, – ничего такого и не сделал…
И папа сначала нахмуривается, но потом постепенно успокаивается.
– Такое, – улыбается папа, – было время.
18
Кто первым успел добежать – тот и прав.
19
А дальше папа поступил в Институт военных переводчиков. При Министерстве иностранных дел. На испанское отделение. И это ему в 36-м году пригодилось в героической Испании. А бабушку с дедушкой вызвал из Евпатории в Ленинград.
– Привезли, – рассказывает папа, – мебель. И нужна машина. Был у них такой один жлоб. Язык – ни бум-бум. Бывший начальник колонны.
Папа ему говорит:
– Василий, ты не устроишь мне машину?
И Василий папе отвечает.
– Конечно, – говорит, – Хрыхорый… какой разговор…
Ну, и пошли.
Выходят они с папой на Лиговку, и Василий тормозит грузовик. Шофер из кабины высовывается, и Василий ему все объясняет. Мебель уже на Полтавской, и шофер открывает дверцу.
…Вот и перевезли. И шофер даже помогал тащить. А потом Василий шоферу и говорит.
– А теперь, – говорит, – гуляй… теперь, – уточняет, – уматывай… – и подталкивает его обратно в кабину.
Шофер не понимает: ну, как же так – ведь они же договаривались, так же нельзя!
Но Василий как на него заорет.
– А, ну, – кричит, – проваливай… ишь ты, левак проклятый… я до тебя еще… – и грозит ему кулаком, – доберусь…
– И так и не заплатил? – спрашиваю я у папы и улыбаюсь.
– Так, – смеется папа, – и не заплатил.
20
Передо мной «Красная звезда» за 1942 год. В газете – список награжденных. И в этом списке – фамилия моего папы:
КИНОВЕР Г.М. Награжден медалью «ЗА БОЕВЫЕ ЗАСЛУГИ».
И еще – похожая на почетную грамоту с вензелями открытка. Под Кремлевскими башнями почерком ювелира – золотистые буквы:
Младшему лейтенанту КИНОВЕРУ ГРИГОРИЮ МАРКОВИЧУ А дальше – типографский оттиск:
КЛИМЕНТ ЕФРЕМОВИЧ ВОРОШИЛОВ имеет честь пригласить Вас на празднование 30-й годовщины Великой Октябрьской революции.
Будапешт. Гостиница «Британия», 1947 г.
21Я сижу на диване и смотрю на папу. Конечно, папа в душе коммунист. Но членом Коммунистической партии Советского Союза папа так и не стал.
И, так и не расколовшись супостату, подмигивает мне с фотографии у меня над столом.