У птенцов подрастают крылья
Шрифт:
— Вот Гоголя читаю. Тут парикмахер вовсе весь нос отхватил. Этот нос потом по Петербургу разгуливал, даже на извозчике разъезжал. Может, и мой ус тоже…
— Брось ты все о пустяках думать, — перебила его мама. — Я хочу с тобой насчет завтрашнего дня поговорить. Понимаешь, все-таки неудобно в больницу в таком виде идти…
Михалыч хотел что-то возразить, но мама не дала:
— Знаю, знаю, не дашь другой. Я и не прошу. Я хочу вот что предложить. У нас в земстве от прошлого спектакля кое-что осталось. Ну, там усы, бороды разные… Если хочешь, я схожу попрошу
Михалыч укоризненно взглянул на маму:
— Да ты думаешь, что говоришь?
— Конечно, думаю.
— А если этот ус во время работы да отвалится, что тогда?
— Зачем же ему отваливаться! Приклеим покрепче. Как же разные там шпионы… Часто с наклеенными усами, бородами ходят и не боятся, что отвалятся.
— Благодарю покорно… — раскланялся Михалыч. — Что б меня за немецкого шпиона приняли? Этого только не хватает! Нет уж, дорогие мои, — решительно добавил он, — случилось несчастье — приходится терпеть, а не в шпионов наряжаться.
Так мы в этот день ничего и не придумали.
На следующее утро Михалыч сам нашел выход. Он повязал всю щеку и часть лица платком, будто у него невралгия, и в таком виде отправился в больницу. Так, с завязанным наполовину лицом, он и ходил целую неделю.
За это время на пострадавшей губе и на подбородке выросла густая щетина, как молодая поросль на месте лесной порубки. А нетронутый ус возвышался сбоку над ней, будто уцелевшее кудрявое дерево.
Выражение лица было, правда, не совсем обычное, но мы, домашние, к этому уже привыкли. В городе тоже давно все знали о случившемся. Сам Копаев с горестью рассказывал своим клиентам, как он, размечтавшись об охоте, ненароком отхватил у доктора один ус.
— А второй так и не дал, — добавлял он с видимым уважением к стойкости Михалыча.
Многие, в особенности старички, тоже весьма одобряли стойкость Михалыча.
— Молодец, — говорили они, — не дал себя онемечить. Хоть с одним усом, а все-таки русским человеком остался.
Так история с докторским усом мигом облетела весь город и стяжала Михалычу добрую славу.
САМЫЙ ЛУЧШИЙ ПОДАРОК
Приближался для нас с Михалычем желанный день — 12 июля. В этот день в те времена открывалась летняя охота на водоплавающую и болотную дичь.
Мы с Михалычем уже заранее принялись готовиться к этому дню. Не один раз вычистили, смазали и без того чистое и смазанное ружье, которое с самой весенней охоты лежало без всякого употребления в чехле. Затем набили побольше патронов, проверили, в порядке ли сапоги и вообще все наше охотничье снаряжение.
Наконец все было переделано, проверено, пересмотрено, а до открытия охоты оставалась еще целая неделя, вернее, семь вечеров, так как днем Михалыч бывал на работе, а я с ребятами на речке или в лесу.
Зато как наступал вечер, мы с Михалычем уходили в его кабинет. Михалыч садился в свое любимое кресло, закуривал и говорил многозначительно:
— Ну, братец мой, давай-ка еще разок
И мы начинали размышлять, вернее, беседовать о том, как мы запряжем лошадку, покатим на Выползовское болото и, быть может, что-нибудь там подстрелим.
Во всех наших сборах, приготовлениях и даже разговорах самое деятельное участие принимал третий наш товарищ по охоте — Джек. Только мы брали в руки ружье, охотничью сумку или сапоги, Джек приходил в страшное волнение, начинал носиться по комнате, взвизгивать, подбегать к двери, всем своим видом и поведением приглашая сейчас же идти на охоту. Он никак не мог понять, почему же мы не идем, в чем же задержка?
А когда мы с Михалычем мирно сидели у стола и беседовали, Джек садился тут же, рядом, клал свою голову на колени к Михалычу и как будто вслушивался в наш разговор, даже порою сам участвовал в нем.
Действительно, стоило Михалычу или мне произнести слово «охота», «ружье», Джек настораживал уши, начинал «мести» по полу хвостом и даже слегка скулил.
— Он все, разбойник, понимает. Только разговаривать не может, — уверял Михалыч, ласково гладя Джека по голове. И, обращаясь к нему, добавлял: — Ну что ж, собачка, на охоту хочется, хочешь на охоту?
В ответ на это Джек радостно взвизгивал.
— Потерпи, потерпи самую чуточку, — говаривал Михалыч. — Теперь уж недолго осталось. Проедемся, поглядим, какая дичина в этом году на нашем болоте завелась.
Бояться, что дичь перебьют другие охотники, нам не приходилось, так как легавая собака во всем городе была только одна, у Михалыча. Вообще за дичью, кроме нас, никто не охотился. Все чернские охотники были гончатники, держали гончих собак, охотились с ними осенью и зимой за зайцами и лисицами.
Да и, по правде говоря, дичи-то у нас почти никакой не водилось — ни тетеревов, ни рябчиков. Одно-единственное болотце вдоль речки у деревни Выползово. Там мы с Михалычем и охотились. Изредка находили что-нибудь из дичинки: болотную курочку или бекаса. А уж если застрелил утку, хотя бы маленького чирка, то считай, что день не пропал даром.
— И охота тебе из-за такой пичужки целый день в болоте мокнуть? — говорила, бывало, мама, вынимая из Михалычевой охотничьей сумки крохотную курочку или кулика. — Ну что с ней прикажешь делать? Ощиплешь — и есть нечего.
— Ах, мадам, — восклицал Михалыч, — вы расцениваете дичь на вес, как мясо в лавке! Нельзя же по вкусу сравнивать, например, картошку с ломтиком ананаса.
— Ну, я ананас никогда не ела, да и ты тоже, — отвечала мама и, вертя в пальцах нашу дичину, уходила в кухню.
А оттуда уже слышался недовольный голос тетки Дарьи:
— Опять воробья привез, нечего сказать — тоже охотник!
— Никакого полета фантазии! — возмущался Михалыч. — Да если даже и ничего не удастся застрелить, разве только в добыче прелесть охоты? А какой простор, какие запахи! А это нетерпеливое ожидание, что вот-вот вылетит. Вот в чем истинная суть дела. Но женщинам, увы, этого не понять.