Убю король и другие произведения
Шрифт:
— А-га, — произнес Горбозад, сбрасывая челн на мостовую, на сей раз, впрочем, не проронив больше ни звука.
Фаустролль потер пунцовые щеки нашего юнги о салазки подвижного сиденья, дабы увлажнить их перед долгой дорогой; ободранная физиономия павиана засияла пуще прежнего, наливаясь карминным пятном на носу корабля наподобие путеводной звезды. Сам доктор устроился сзади на своем стульчике из слоновой кости, коленями сжимая ониксовый стол, заваленный компасами, картами, секстантами и прочими научными инструментами, а к ногам вместо балласта уложив тех удивительных существ, что были выдернуты им из двадцати семи равных книг, а также конфискованную мною рукопись; перехватив локтями бечевки, тянувшиеся к румпелю, и знаком приказав мне сесть против него на стянутую войлоком и равномерно двигавшуюся скамейку (перечить
Откидываясь, я налегал на весла, не думая о том, куда они нас несут — только бы увернуться от мокрых нитей двух рулевых канатов и выбрать путь между вздымавшимися за моей спиной фигурами, которых лопасти подсекали прямо у ступней; издалека за нами вслед спешили другие такие же силуэты. Мы продирались сквозь огромную толпу людей и плотный, почти осязаемый туман, а потому судить о нашем продвижении вперед я мог только по звуку чьих-то раздираемых плащей.
Помимо тех фигур, что нагоняли нас вдали, и тех, что двигались навстречу, время от времени у борта вставали третьи, прямые, словно палки, почти что неподвижные, но их Фаустролль не собирался отгонять и даже объяснил мне, что такова судьба всех путешественников — все время с кем-то сталкиваться и что-то пить, как назначенье Горбозада — вытягивать челн по берегу при каждой остановке из-за наших недочетов, или призвание его скупого восклицания — перебивать, в местах, где пауза уместна, наши пространные словоизлияния; так я следил за проплывающими мимо существами, сам пятясь, точно наблюдатели в платоновской пещере, и постепенно открывая для себя учение хозяина челна, доктора Фаустролля.
XII
О море Сточных Вод, пахучем маяке и Каловом острове, где мы ничего не пили
Луи Л.
— Смотри, — промолвил он, — сие безжизненное тело, чьи тухлые останки седые старики с трясущимися от немощи руками и молодые люди с чахлой рыжей шевелюрой, слова которых соревнуются в глупости с их же молчанием, бросают птицам с крапчатым, точно замаранный досужей писаниной лист бумаги, оперением (туша источена так сильно, что ихневмон мог бы откладывать там яйца), являет собой не просто остров, но также человека; он любит, когда его величают бароном Гильдебрандом с моря Сточных Вод.
Поскольку остров сей бесплоден и уныл, похвастаться какою-либо порослью на лице патрон его бессилен. Ребенком он страдал от сыпи, и кормилица, такая старая, что все ее советы неизменно приводили к изнурительному поносу, предрекла: сие есть божий знак, и он отныне никогда не сможет скрыть от остальных людей
Срамную наготу своей коровьей морды.
Однако умер и начал гнить лишь его мозг, точнее, двигательные центры, сосредоточенные в лобных долях. Вследствие этой неподвижности он и лежит у нас прямо по курсу — не человек, но остров, — и именно поэтому (не будете шалить, я покажу вам план)…
— А-га! — выпалил, словно очнувшись, Горбозад, — и вновь погрузился в гордое молчание.
— … и именно поэтому, — продолжал Фаустролль, — он обозначен на моей походной карте как Калов остров.
— Да, но постойте, — возразил я, — как удается этой туче людей и птиц, облепивших труп поминальными записками, столь быстро находить его среди огромной водяной пустыни: ведь и юнцы, и старики, если я только не уподобился им в этом, слепы и лишены поводырей?
— А вот как, — произнес Фаустролль, раскрывая книгу N изъятой мною рукописи «Основ патафизики» на главе : «Обелисколихнии для собак — мало им лаять на луну»:
— Маяк, подобный вздыбившейся плоти, прознает бурю, писал Корбьер; он воздевает перст, указывая издалека гавань спасения, истины и благолепия. Но для кротов и вас, Скоторыл, маяк столь же неразличим, как десятитысячно первый период музыкального произведения или инфракрасные лучи, при свете коих я и написал сие произведение. Маяк Калова острова — подземный, темный и клоачный: точно устав глядеть на солнце, он зарывается в фекалии. Поскольку волны сих глубин не достают, то отыскать его по шуму у прибрежных скал также нельзя. Однако вам, Скоторыл, залежи ушной серы заглушили бы и стоны ада.
Существование маяка поддерживается чистой материей — самой сущностью Калова острова, душой Барона, что исторгается из его уст посредством помпы чистого свинца. И изо всех трущоб, где я не остановился б даже попросить глоток воды, слетается, ведомый нюхом, рой этих крапчатых страниц, прожорливых, аки сороки, чтобы припасть к дымящейся и приторной струе свинцовой помпы. А чтобы не лишать их сего драгоценного источника, седые старики, воспитывавшиеся в монастыре, соорудили на гниющих телесах Барона часовенку, прозвав ее ЗАПОВЕДЬЮ КАТОЛИЦИЗМА. Пегие птицы свили там свое гнездо. Народ их величает дикими утятами; мы же, адепты патафизики, зная о содержимом уток после трапезы, честно и без лукавства зовем их дермоедками.
XIII
О стране кружев
Обри Бёрдслею
Оставив злополучный остров позади, а нашу путевую карту — свернутой под лавкой, — я греб еще шесть часов кряду, почти не чувствуя стертых ремнями ног и нёба, пересохшего от жажды (на острове любой ручей грозил нам верной смертью); Фаустролль отвел от меня бившиеся по бокам канаты, и в своем возвратном движении, откидываясь чуть не под прямым углом, прямо по курсу я мог видеть только непрерывно тянущуюся дымную струю кильватера, пока ее не заслоняли плечи доктора. Горбозад, теперь открытый всем ветрам, распрощался со своей боевой раскраской и отливал каким-то тусклым блеском…
…когда свет дня — куда прозрачней его мертвенного сияния — стал отделен от тьмы, но вовсе не внезапным зарождением мира…
Это король Кружев сдернул покров ночи — так канатчик вытягивает продетую в отверстие леску, — и каждая ниточка белесого савана подрагивала в полумраке, словно дышащая вместе с ветром паутинка. Из этих волокон сплетались целые леса, похожие на те, что лиственными жилками расписывают заиндевевшие оконца; потом прямо в рождественском снегу выткалась Богоматерь и ее Младенец, а дальше — жемчуга, хвосты павлинов и шитые камнями платья, переплетающиеся, как струи вод в танце трех рейнских дев. Красавицы и Красавцы, щеголяя нарядами, выпячивали груди, точно веера, расходившиеся у них в руках, покуда их безучастная толпа не зашлась вдруг истошным криком. Прозрачная, словно невинная душа, фигура проступила в рощице сквозь деревья, исцарапанные смолой, подобная белым любовникам Юноны, которые, пристроившись где-нибудь в парке, нестройными голосами выражают свое возмущение, как только факел заплутавшего прохожего ошибкой возвещает им зарю в зеркальной глади пруда; и как Пьеро пел в полумраке под луной, истаявшей, будто моток хорошей пряжи, так и от Али-бабы, ревущего в немилосердно жгучем масле, или черепяного кувшина, чье содержимое скрывает дно — вот парадокс! — исходит чуть заметный свет.
Насколько я мог судить, Горбозад мало что понимал во всех этих чудесах.
— А-га! — произнес он, избавляя себя этим лаконичным изречением от необходимости пускаться в пространные рассуждения.
XIV
О Лесе Любви
Эмилю Бернару
Подобно выброшенной из воды лягушке-древеснице, челн сползал по гладкой, идущей под откос дороге на своих присосках. В этом укромном уголке Парижа — где, судя по всему, не знали ни омнибусов, ни паровозов, ни конок, ни велосипедов, ни современных пароходов, что обшиты медными листами, а сами мы катились на трех одноуровневых роликах из закаленной стали, поставленных на ход доктором-патафизиком (у ног его лежала выжимка из двадцати семи самых необыкновенных книг, какие только привозили любознательные люди из своих скитаний), судебным исполнителем по имени Скоторыл (я, нижеподписавшийся Рене-Изидор) и обезьяной-павианом, больным водянкой мозга, который из всех слов людского языка знал лишь одно: «А-га!», — на месте газовых рожков мы обнаружили высеченные из камня шедевры, статуи, позеленевшие с течением времени и сгорбившиеся так, что их платья, ниспадая, принимали форму сердца; а также кружащиеся хороводы обоих полов, тончайшим хрусталем застывшие в невыразимых пируэтах; и, наконец, зеленый холм с распятием, где женские глаза глядели из-под век, точно миндальные орехи, рассеченные напополам шершавым швом двух створок.