Учитель из Меджибожа
Шрифт:
Дед снова взглянул на путника: тот не похож был на немецкого прислужника, а больше напоминал переодетого русского, которые изредка в село заходят…
— Что ж, сынок, коль не брезгаешь, пошли ко мне ночевать. Вон моя хата, за тополями. Топчан тебе дам, свитку старенькую укрыться, подложу соломки… Ну и картошку с хлебом да немного квашеной капусты найду… Старуха, царство ей небесное, перед смертью заквасила. Спасибо ей. Если лучше хаты у тебя нет, то ступай ко мне… Оба, вижу, мы с тобой холостяки…
Они еще постояли пару минут, словно изучая друг Друга.
— Ну,
— Спасибо, дед, с радостью переночую… Спасибо… — И он взял у старика коромысло, взвалил себе на плечо и двинулся по извилистой тропе на горку к стройным тополям, спрятавшим свои острые шпили в низких облаках. — Да, дед, — вдруг остановился, пристально посмотрев, — а не опасно вам меня брать на ночевку без разрешения? Староста не нагрянет?
— Эх, семь бед, один ответ! — махнул рукой старик. — Ко мне ни староста, ни полицаи уже давно не заходят. Они идут туда, где самогонка и сало, а у меня хоть шаром покати… Да и что это за староста… Данило Чуркин?.. Общипанная курица. Занесло его к нам, холера его знает откуда. За понюшку табака родного брата предаст.
С самого Сталинграда бежит он, окаянный, за своими кормильцами-немцами. Старается, гад! Ограбил деревню дотла. Ни единой коровки, ни козы, ни курки не осталось, все под метелку! А теперь сам перебивается с хлеба на квас. Злобный, гад. Контра! До войны, говорят, несколько лет за решеткой сидел, за воровство и грабеж… Уголовник, значит… Первое время ох как он тут свирепствовал! Теперича, правда, малость присмирел, хвост поджал. Тихоня тихоней, хоть к чиряку прикладывай. А чует, собака, что скоро придется и отсюда бежать… Пьет напролет дни и ночи. Все равно, кричит, жисть пропащая!.. И грозится пустить себе пулю в лоб, если наши придут.
Хоть непривычно было Илье носить коромысло с ведрами, вода выплескивалась на землю, но он старательно шагал, вслушиваясь в доверительные слова старика.
Дед вдруг остановился.
— Ого, этак ты всю воду мне выплеснешь, придем с пустыми ведрами. Видать, городской ты житель и водой пользовался из водопровода?..
Но тут же спохватился, что напрасно задал ему этот вопрос. Тот, чего доброго, подумает, что у него что-то выпытывают.
— Извини, сынок, — поторопился исправить свою ошибку, — не говори мне ничего… Понимаю, не можешь мне, чужому, рассказывать… Ты ведь гость… И допрашивать нынче не положено. Может, скажешь, как тебя величать, если это не секрет…
— Какой же секрет? Зовут меня Петр Лазутин… А вас как? Панас… Панас Корчинский?.. Буду помнить…
— Та-а-к… — растянуто сказал старик, взглянул на путника. — Петр, значит, Лазутин… Выходит, наш, русский, что ли, человек? Тогда извини, конечно. Все-таки, как же это понять? — опять кивнул он на шинель. — Ну и болтун же я, сынок. Не надо было ничего спрашивать. Вижу только, что ты, если не ошибаюсь, добрый человек… А это по теперешним временам великое дело!
Он остановился у порога ветхой хаты под соломой, толкнул ногой скрипучую дверь и вошел первым. Поставил на лавке ведра с водой, сбросил фуфайку и стал хлопотать возле печи.
Старик хотел было зажечь лучину, но спохватился. Может, не следует? В такое время у него в доме всегда темно, и свет может привлечь невольно чье-то внимание, а гостя, должно быть, лучше всего никому не показывать…
Что-то старосту больно не признает, не горит желанием пойти к нему на поклон.
Дед поставил на стол почерневший горшок картошки в «мундире», кусок хлеба, луковицу и пригласил гостя к трапезе, извиняясь, что больше нечем угощать, чтоб не обессудил. А сам постлал ему на топчане потертую свитку, в изголовье подложил пучок соломы и накрыл ее видавшим виды рушником, а сам присел и в полутьме молча наблюдал, как изголодавшийся человек жадно ест остывшую картошку.
— Да… Вот она, наша житуха… — сказал тихонько. — Подогрел бы, но не хочется печь затопить… Увидит староста или какой подонок дым над хатой, прибежит понюхать, нет ли какого угощенья… Голодные и они. Немцы нынче стали их кормить отбросами, как свиней…
Старик помолчал немного и снова заговорил, как народ страдает. А потом перевел разговор на своих сыновей. Давно весточки от них не было, да и какая теперь может сюда дойти весточка?.. Кругом фронт и фашисты…
Гость внимательно слушал доброго хозяина.
— Ничего, товарищ Панас… Скоро уже наши придут. Тогда жизнь пойдет и сыновья твои вернутся, вот увидишь…
Старик приподнялся, всматриваясь в его сосредоточенное лицо. Не послышалось ли ему? Нет! Он ясно сказал: «Товарищ Панас!» Он уверил: «Наши скоро придут!»
Конечно же, перед ним наш человек и никакой не немец! Сердце ему подсказало, что Петр Лазутин не лжет, не кривит душой, когда он ему ответил «Я человек…»
Да, хорошо, когда встречаешь в нынешнее время хорошего, честного человека. Это большое счастье!
И через минуту деда Панаса нельзя было узнать. Ему хотелось обнять и расцеловать своего гостя. Он порывался что-то важное ему поведать, расспросить — этот человек, видать, много чего знает, — но понял, что уже поздно, тот смертельно устал и должен хорошенько выспаться.
Пожелав ему спокойной ночи, старик бросил возле холодной печи сноп соломы, покрыл рядном, запер дверь на засов, занавесил окно и, сняв тяжелые башмаки, лег неподалеку, возле дверей, словно стремясь уберечь его от всех возможных напастей.
Дед Панас не спал, охраняя сон измученного странника, который сразу же заснул богатырским сном. Прислушивался к шуму тополей за хатой, и ему все мерещилось, что кто-то сюда крадется. Он что-то тихонько шептал, будто молитву за спасение души своего необычного гостя, как бы благословлял его. Жалко было, что мало с ним поговорил. Давно не встречал здесь таких людей.
Было уже утро. Солнце висело высоко в небе, когда Петр Лазутин проснулся, широко раскрыл глаза, испуганно осмотрелся вокруг, не понимая, где находится.