Улица вдоль океана
Шрифт:
А вскоре поняла, что не так все просто. Единственный занозой сидел в сердце. Первое письмо от него она читала вслух «мужьям», явившимся на обед. Голос у нее дрожал от радости, по щекам плыли слезы. В письме единственный клялся и божился, что в рот не возьмет больше зелья, уговаривал простить и вернуться.
— Вот как учить надо, — говорила она, сияя зарумянившимся лицом. — Почему я раньше, дура, не уехала? Он бы у меня давно человеком стал!
«Мужья» уминали борщ вприкуску с чесноком, уминали гречневую кашу с жареной олениной, запивали компотом и живо обсуждали услышанное.
— Да не уеду пока, не уеду, — улыбалась она, посвечивая белыми меленькими зубками, — Я ведь по договору у вас на весь сезон!
— Дело не в договоре, Машуха, а в том, что мы тебя любим и не пустим, — подошел к ней Мишуня Волков. Был он лысый, с пучком ржавых волос над губой — усы отпускал.
Мишуня обнял Машу, похлопал по круглому плечику. Она не отстранилась, а даже прильнула к нему и повторила:
— Да не уеду пока, только напишу ему.
А шофер Вадя Ярочка (такая у него была овечья фамилия) с досадой сказал:
— Знал бы что за письмо, припрятал бы. — Вадя был хозяином старенького ЗИЛа, доставлял на нем старателей на смену, забирал со смены, мотался на прииск за горючим, продуктами и почтой.
Второе письмо от единственного Маша никому не читала. В нём единственный ставил вопрос ребром: приедешь или нет, отвечай немедленно. Какой может быть договор, кто имеет право тебя задерживать? В конце сообщал, что крепко держит слово насчет зелья.
Маша послала ответ сразу же, написала, что любит его больше прежнего, и объяснила, что договор нарушить не может, потому приедет ровно через два месяца. Просила писать каждый свободный от поездки день, наказывала ему жить в эти дни у ее матери и заниматься Вовиком.
Август пришел жаркий, без дождей. В тайге сохли на корню грибы, мох стал сухим, как порох, пропало комарье. Ручей обмелел, воды для промывки стало маловато, но золото все же шло хорошее.
Артельщики ходили веселые, хотя и работали как проклятые, без выходных и праздников. Вваливались со смены в столовую, с ходу сообщали: — Маша, пой-пляши, голубка, — кило взяли!
— А Волков сколько? — интересовалась она.
— У Волкова съемка идет. Сейчас сам явится, скажет.
— А у Спирина?
— Этого черта головастого не обгонишь — полтора кило.
Пригнувшись в низких дверях, входил Спирин. Сдергивал с головы берет-маломерку, выпуская на волю сбившийся стог седеющих волос, садился к столу.
— Как думаешь, девка, сколько мы взяли? — спрашивал он.
— Больше всех!
— Точно, — расплывался довольной улыбкой Спирин.
Между Володькой Когтем и Спириным шла скрытая вражда. Другие, может, и не замечали, а Маша видела. Если Володька сидел за столом и входил Спирин, Володька молча отодвигал миску и выходил вон. Увидев с порога, что на кухне Спирин, Володька опять-таки круто развернется и нет его. Спирин никогда не уходил. Только насупит брови да поведет вслед ему глазами. В начале сезона они были в одной бригаде, спали в одной палатке. Володька выселился из палатки, сменил бригаду.
После случая на ручье Володька на людях делал вид, что не замечает
— Ну, как твой Авдюха — завлекательный мужичок?
— Конечно, завлекательный, — отвечала она, чтобы отделаться.
— Давай, давай. Не забудь меня на свадьбу пригласить, — снисходительно бросал он и уходил.
Если Спирин не был на смене или не спал в палатке, его следовало искать либо на кухне, либо где-то возле Маши.
— Чего тебе, девка, подсобить? — постоянно спрашивал он. — Может, воды натаскать?
— Ничего не надо. Митёк бочку наносил, он сегодня дежурит.
— Может, оленя порубить?
— Митёк разделал. Если хочешь, выбрось из погреба пустые ящики.
Управившись с ящиками, Спирин снова являлся в домик, усаживался на скамейку, доставал из кармана свернутую трубкой тетрадь, спрашивал:
— Хочешь, последние почитаю?
— Читай, Авдейчик, я слушаю, — отвечала Маша, погромыхивая крышками кастрюль…
Спирин писал стихи: каждый день по стиху, а то и по два. Говорил, что в бульдозере, за рычагами, они лучше всего сочиняются. Другим читать стеснялся, а Маше — нет.
В домике было душно. На плите в здоровенных кастрюлях булькало варево. — Из рукомойника, висевшего в углу возле двери, шлепались в таз капли. Покачивалась занавеска, отгораживавшая от посторонних глаз Машино жилье, где стояла кровать, столик из ящиков и гардероб без дверцы, тоже из ящиков. В том гардеробе, висели Машины наряды: кофточка в горошек, ситцевое платье, шерстяной вязаный жакет. А на столике стояло складное зеркало и надраенная до блеска консервная банка с катушками ниток.
Ни бульканье на плите, ни шлепки капель, ни духота не мешали Спирину. Он читал громко, как на сцене:
На границе темна ночь стоит. Пограничник молодой не спит. Подлый враг ползет по полосе, Оставляет, гад, следы в росе. Вот боец винтовку взял к груди, Не уйти тебе, как ни крути!Спирин притопывал в такт широким расплющенным сапогом сорок пятого размера, а закончив, спрашивал:
— Ну, как?
Маша смеялась:
— Опять про границу! Ты бы про тайгу написал, как старатели золото моют.
— А чего про них, бичей, писать? — добродушно улыбался Спирин.
Однажды сидела Маша со Спириным возле домика на широком плоском камне, обросшем кудрявым мхом. По тайге пласталась тишина — ни шороха нигде. В вечернем солнце нежились лиственницы, испускали дурманящий смолистый запах Спирин развернул тетрадку, начал читать «последние».
Подошел Гришка-цыган. Присел на корточки, закурил, стал слушать. У Маши с Гришкой давно был мир. После неудачной попытки Гришка сказал ей: «Извини, я пошутил немного. Я полюбить тебя не могу. У меня жена была, Нина, кукла была. Родной брат отбил. Она с ним живет, шесть детей имеет. А поманила бы мизинчиком — прощай, артель!» Так они и помирились…