Ультиматум Борна
Шрифт:
– А вы случайно не говорите по-русски?
– Конечно, – ответил он, удивленный, что его посетитель мог даже предположить, что это не так. – Как вы, вероятно, знаете, мои родители были иммигрантами. У меня была не только русская семья, но и русские соседи – по крайней мере, когда я был маленьким. Вы не смогли бы купить буханку хлеба, если бы не знали языка. А в церковно-приходской школе священники и монахини, особенно поляки, неистово боролись за употребление родной речи… Уверен, в немалой степени из-за этого я и не стал священнослужителем.
– Но
– Да.
– Что же изменилось?
– Полагаю, это есть в каком-нибудь из ваших правительственных отчетов и вряд ли порадует вашего отвратительного сенатора Маккарти.
Тут Алекс вспомнил лицо своего собеседника. Это было лицо человека средних лет, и оно неожиданно застыло, а в глазах угадывался затаенный гнев.
– Уверяю вас, мистер Конклин, я никоим образом не связан с сенатором. Вы назвали его мерзким, я же оперирую другими словами, но они здесь неуместны… Так что же изменилось?
– Под закат своих дней мой отец стал тем, кем он когда-то был в России – преуспевающим купцом, капиталистом. Он владел семью супермаркетами в престижных торговых центрах. Они называются «Conklin’s Corners». Сейчас ему за восемьдесят, и, хотя я его горячо люблю, мне неприятно говорить о том, что он ярый сторонник сенатора. Я просто учитываю его возраст, его трудолюбие, его ненависть к Советам и избегаю говорить на эти темы.
– Вы очень умны и дипломатичны.
– Да, умен и дипломатичен, – согласился Алекс.
– Мне приходилось делать покупки в магазинах вашего отца. Они довольно дорогие.
– О да.
– А откуда взялся «Конклин»?
– Это придумал отец. Мама говорит, что он увидел это слово на рекламном щите моторного масла, через четыре-пять лет после их переезда сюда. Да и к тому же фамилию Консоликов в любом случае пришлось бы сменить. Как однажды сказал мой отец, «с русскими фамилиями делать здесь деньги могут только евреи». Опять-таки я стараюсь не касаться этого вопроса.
– Вы очень дипломатичны.
– Это не так сложно. У него немало хороших качеств.
– Даже если бы у него их и не было, я уверен, вы бы вели себя так же убедительно и мастерски скрывали свои чувства.
– Почему мне кажется, что вы сделали на последних словах ударение?
– Потому что оно так и есть, мистер Конклин. Я представляю правительственное управление, которое чрезвычайно в вас заинтересовано и где у вас будет такое же безграничное по возможностям будущее, как и у всех его потенциальных сотрудников, с которыми я разговаривал за последние десять лет…
«Этот разговор произошел почти тридцать лет назад», – подумалось Алексу, и он в очередной раз взглянул на внутреннюю дверь комнаты отдыха Пятого Стерилизатора, этого необычного медицинского центра. А какими сумасшедшими были прошедшие годы. Во время кризиса его отец попытался расширить бизнес, но переоценил возможности, вложив в дело огромные суммы, существовавшие только в его воображении и головах алчных банкиров. Он потерял шесть из семи супермаркетов – оставшийся
Берлин – Восточный и Западный. Москва, Ленинград, Ташкент и Камчатка. Вена, Париж, Лиссабон и Стамбул. И опять через полземного шара в Токио, Гонконг, Сеул, Камбоджу, Лаос и, наконец, Сайгон и этот ужас, случившийся во Вьетнаме. Все это время он набирался опыта, совершенствовал знание языков и стал главным специалистом Управления по проведению секретных операций, главным разведчиком, а подчас и разработчиком спецопераций. Но одним туманным утром в дельте Меконга взрыв мины сломал Алексу всю жизнь, лишив его ноги. Агенту, в своей работе опиравшемуся на мобильность, остался небогатый выбор: уход с оперативной работы, и никакого просвета. Он начал пить, хотя это пристрастие и можно было объяснить генами. Русская зима депрессии превратилась в весну, лето, а затем осень. Скелетоподобной развалине, бывшей когда-то жизнерадостным человеком, была дана отсрочка. Дэвид Вебб – Джейсон Борн – вернулся в его жизнь.
Открылась дверь, милосердно прервав его воспоминания, и в холл медленно вошел Питер Холланд. У него было бледное и осунувшееся лицо, глаза затуманены, а в левой руке он держал две маленькие пластиковые коробочки, вероятно, в каждой из которых лежало по кассете пленки.
– Пока я жив, – глухим тихим голосом, не громче шепота, сказал Холланд, – я молю бога, чтобы мне никогда больше не пришлось стать свидетелем подобного еще раз.
– Как там Мо?
– Не думал, что он выживет… У меня мелькнула мысль, что он себя убьет. Уолш постоянно делал паузы. Могу сказать тебе, доктор был напуган не меньше меня.
– Но, господи, почему же тогда он все не прекратил?
– Я спросил его об этом же. Он сказал, что Мо не только все подробно описал на словах, но и записал свои указания на бумагу и подписал ее, приказав слово в слово все выполнить. Не знаю, может быть, у врачей по отношению друг к другу работает какой-то неписаный этический кодекс, но одно я знаю точно – Уолш все время смотрел на монитор ЭКГ, практически не спускал с него глаз. Как и я – просто на него было легче смотреть, чем на Мо. Боже, давай пойдем отсюда!
– Погоди. А что же с Пановым?
– Он еще не готов к вечеринке по случаю возвращения. Пару дней пробудет здесь под наблюдением. Уолш позвонит мне утром.
– Но мне надо увидеть его. Я хочу его увидеть.
– Там не на что смотреть, кроме как на униженное человеческое естество. Поверь мне, ты не захочешь этого видеть, да и Мо не хотелось бы, чтобы ты это видел. Идем.
– Куда?
– К тебе домой – в наш комплекс в Вене. Полагаю, у тебя там есть магнитофон?
– У меня есть все, кроме разве что лунного модуля, но большей частью всего этого я не умею пользоваться.