Ум лисицы
Шрифт:
Все бренно. И лишь слово, произнесенное и услышанное, будет жить вечно. Сердце и душа человека не очерствеют и не устанут творить добро на земле, ибо высшее добро — есть Слово.
Под ветвями раскидистой акации, в нежной зелени игривых листьев, чернел четкой гранью угла шлифованный камень. Это был невысокий постамент, утопающий в зелени одуванчиков. Синеватый блеск был разлит по его поверхности, как синий цвет побежалости на ружейных замках с глубинным, прихотливым рисунком…
В шевелящихся на ветру ветвях чирикали воробьи, камень был забрызган белым их пометом.
Я с удивлением увидел на верхней его плоскости четыре глубокие язвы, забитые старой ржавчиной. Увидел слова, сбегающие по вертикальной плоскости. Позолота стерлась, оставив мутный след в канавках некоторых букв…
Я читал с замиранием сердца
Можно только в воображении представить себе бронзовую или чугунную собаку, запечатленную скульптором, судя по тем язвам на камне, скачущей, сжатой в пружинистом толчке для нового маха, для смертельного того броска, который бегуны называют спуртом, в последнем том напряжении физических сил, когда знаменитый волкодав Угар в летящем своем скоке первым из стаи настигал серого разбойника и ударом груди валил его с ног, вступая в схватку с матерым хищником.
Сам я никогда не охотился с борзыми собаками, знания у меня об этой охоте книжные, заимствованные, а поэтому я не в силах, да и не вправе, пользоваться теми удивительно емкими и редкими теперь словами, какие бытовали и бытуют среди борзятников. Когда-то я знал эти слова, но теперь забыл и не могу вспомнить. Я знаю, например, что борзая, настигая зверя, ускоряет свой бег и что это ускорение называется, конечно, не спуртом, а как-то иначе, более понятно для русского уха и души и более благозвучно. Но, имея возможность заглянуть в словарь или какой-нибудь очерк о псовой охоте, чтобы найти и вспомнить и использовать для себя это слово, я не делаю этого, потому, что, повторяю, не знаю охоты с борзыми. А когда чего-нибудь не знаешь, когда не прочувствовал собственным напряжением души, собственным потом какого-либо дела, то ни один словарь, каким бы полным он ни был, не поможет тебе воссоздать живую картину, и всякий знающий человек поймет твою ложь, как бы ты ни был близок к правде. Я знаю, например, одного военного летчика, который никогда не читает беллетристических сочинений о летчиках, потому что ему претят невольные ошибки самоуверенных авторов, раздражает неправда, сквозящая в строках приблизительных романов и повестей.
Вот поэтому-то я только мысленным взором могу увидеть никогда не виденную в поле, скачущую борзую, то исчезнувшее с камня металлическое изваяние, которое умчалось в небытие, оставив на камне ржавые следы напружиненных лап — следы былой утехи русских людей.
Я стоял перед камнем, снова и снова перечитывая не виданный мною доселе некролог, запинаясь всякий раз на словах: «Из-под него принято…» Принято! Как хорошо это соскакивал с храпящей лошади и принимал от своего любимца придавленного к земле волка, брал на себя кровавый миг удачи, тот последний удар кинжалом, которым он приканчивал волка, с восторгом принимая от злобного и резвого Угара этот царский подарок, трубя славу борзому красавцу, отголоски которой дошли и до наших дней, до меня, стоящего в растерянности перед живым этим камнем.
В залах музея ему не нашлось места, и он, привезенный когда-то сюда, был за ненадобностью брошен в кустах и забыт, а само изваяние, вероятнее всего, отправлено было на переплавку как не имеющее художественного значения и олицетворяющее лишь помещичью прихоть и самодурство.
Остались слова.
И я опять вспомнил Флая. К тому времени его уже не было в живых, он тоже пал, так и не свершив в жизни ни одного охотничьего подвига, хотя и прожил на свете дольше легендарного
Флай тяжело болел, и никто не в силах был вылечить его.
В один из мартовских дней, когда продымленные, набитые мокрой пылью сугробы истекали черной водицей, когда скрытое за облаками солнце с трудом справлялось с весенними заботами, Флай вдруг попросился гулять.
С неожиданной торопливостью, с молодцеватой какой-то напряженностью подбежал он ко мне и остановился, глядя мне прямо в глаза и нетерпеливо потопатывая передними лапами, как он это делал всегда раньше, когда ему нужно было выйти из дома. Палевые лапы его, похожие на длинные лапы зайца-русака, говорили мне своим притопатыванием, что медлить ни в коем случае нельзя, что надо сию же минуту собираться, хочу я того или нет, и что внеочередная прогулка крайне необходима. Глаза, устремленные на меня, требовали, чтоб я понял его и ни в коем случае не отказывал. «Мне очень нужно, — как бы говорили эти странно возбужденные ясно-карие глаза. — Постарайся меня понять и не вздумай отказывать. Самое страшное случится, если ты мне сейчас откажешь!»
Именно так я понял его и подчинился.
Флай торопливо выбежал из квартиры и, повиливая хвостом, уставился на глухую дверь шахты, прислушиваясь к гудящему движению кабины лифта.
Я не узнавал его. Мне казалось, что передо мной не дряхлый старик, измученный болезнью, а молодой, полный сил и энергии мощный кобель, каким он был лет шесть или семь тому назад, и я верил и не верил в чудесное исцеление, пытаясь понять причину неожиданной страсти, вдруг обуявшей Флая.
В жизни своей он скулил, только будучи маленьким щенком, отнятым от матери, да и то недолго, всего лишь какую-нибудь неделю. С тех пор я ни разу не слышал от него гнусавого нытья. И лишь в последнее время Флай иногда стонал во сне и даже вскрикивал, как ребенок, просыпаясь от боли и виновато поглядывая на нас с женой.
Болезнь его была так тяжела, что всякие здравомыслящие люди на нашем месте отвезли бы собаку в ветеринарную лечебницу и усыпили ее, утешив себя мыслью, что таким образом прекратили ее страдания. Но нам с женой не хватило здравого смысла, мы не расстались с Флаем, разделив до конца его мучения. Иногда человеческая глупость бывает умнее и чище торжествующего здравомыслия.
Когда мы спустились с Флаем вниз, он с таким же нетерпением выбежал из кабины лифта и, торопя меня, резво, как в молодости, побежал к дверям дома, потопатыванием перед ними требуя, чтоб я быстрее открыл их…
— Сейчас, Флаюшка, сейчас, — говорил я, поспевая за воскресшим своим любимцем и распахивая перед ним дверь…
…Распахивая перед ним дверь, которая вела, увы, в небытие.
Какая-то лихая сила вынесла Флая на асфальтовую площадку перед домом, он пробежал вприпрыжку несколько метров, как это делал раньше, и вдруг остановился в мгновенном оцепенении и медленно опустил голову. Я успел подбежать к нему, поддержать шатающееся его тело, напрягшееся в мучительном вздохе, распирающем ему грудь.
Сердце мое зашлось в предчувствии беды, я ухватился и собачий ошейник и, наговаривая какие-то ласковые слова, котел отвести Флая домой. Но он в упрямом напряжении, в бездыханном своем сосредоточии направился через силу к черному сугробу и, пытаясь взобраться на него, поскользнулся и упал бы, не поддержи я его. Я понял, что ему обязательно надо взойти на этот рыхлый и мокрый сугроб, на который он раньше, в другие зимы, взлетал одним махом, и я опять подчинился его молчаливому и строгому требованию. Я увидел его остановившиеся глаза, взгляд которых был устремлен вовнутрь, словно Флай разглядывал нечто ему одному открывшееся, еще никем из живых не познанное, обыденное, мучительное чудо жизненного конца, к которому он пришел.