Ум лисицы
Шрифт:
Я помог ему в последнем его усилии и чуть ли не втащил его на этот словно бы спасительный для него холодный сугроб.
Голос мой дрожал, когда я окликал своего красавца, мне не хватало воздуху, точно я взобрался на самую высокую вершину мира. Но Флай уже не видел и не слышал меня.
Он медленно прилег на черный снег и завалился набок, положив голову в грязь. И это было страшно видеть: прекрасную его рыжую голову, лежавшую на весеннем снегу, в кружевной его черноте. Раздался чуть слышный в городском шуме полустон-полукрик, показавшийся мне каким-то жалобным и капризным, Флай пружинисто дернулся, и голова его, которая только что лежала в черной
Окликая Флая, я приподнял его упавшую голову и почувствовал в руках тяжесть этой головы и поразительную мягкость шеи, будто мощная его шея превратилась в тоненькую пуховую шейку убитого вальдшнепа.
Слез у меня не было, мне нечем было дышать. Липкий и расслабляющий пот покрыл мое тело, когда я вернулся домой один, оставив на сугробе Флая, и сказал жене, что все кончено.
Для нее это было так неожиданно, она уже налила в миску теплую овсянку для Флая, заправив ее молоком, и ждала нас с весельем в душе, потому что ничто не предвещало беды, когда мы уходили из дома, а наоборот, казалось, что болезнь вдруг отступила и жизнь с небывалой доселе силой вселилась в измучившегося Флая, — для нее это было так неожиданно, что она вскрикнула, точно ей сказали о смерти близкого человека, и выбежала на лестницу, тут же вернулась и, пугая меня своим видом, спросила в жалобном сострадании:
— Где он?
Я вышел с ней на балкон и, с трудом сдерживаясь, показал с высоты седьмого этажа на ярко-рыжий лоскут, лежащий на мрачном сугробе. Чернели дыры от моих ног, Флай лежал на боку, раскинув, как в беге, ноги; лежала рыжая моя мечта, многие годы бередившая мне сердце. И было страшно видеть неподвижность огненно-коричневого силуэта бегущей собаки.
Это был единственный подвиг, совершенный Флаем за всю жизнь: он исполнил обычай предков — убежал из дома, собрав последние силы, и умер в одиночестве, чтобы не доставлять хлопот тем, кто оставался жить.
Но хлопот, увы, было еще много, прежде чем приехала за ним машина ветеринарной спецслужбы, «УАЗ» защитного цвета с синим крестом на борту, и двое молодых людей, получив от нас вознаграждение за услугу, увезли нашего горемыку в электрическую полутьму прохладных вечерних улиц, скованных мартовским морозцем.
Запах сгоревшего пороха
Страсть, которая преследовала его всю жизнь, возникла внезапно, как заразная болезнь. Старая «бердана» с медной гильзой в патроннике резко толкнула в плечо, и раздался громкий хлопок выстрела; взрыв черного пороха метнулся из ствола клубом дыма, а консервная банка, поставленная на березовый пень, вдруг исчезла, словно ее сдунуло.
Сереже Куликову было в то время четырнадцать лет. Онемев от восторга, он смотрел на друга, который дал ему выстрелить из ружья, и в минуту этого высшего напряжения сил понял, зачем родился на свет.
Он недоверчиво погладил холодный металл, мягко повернул и дернул на себя затвор. Черное нутро медной гильзы издавало пряную вонь сгоревшего пороха. Запах этот вскружил ему голову, как запах первого снега, как заячий след в заснеженной меже обледенелого пегого поля, на окраине которого, в сухой траве, пересыпанной колючим снегом, на опушке прорубленного, пнистого
— Попал! — закричал он, смеясь от радости и веселя своим восторгом друга, который, приехав в Москву с Печоры, знавал уже утиные охоты. — Видишь! Вот она, валяется! Ага!! Вот!
Самодельные дробины оставили вмятины на жестянке. Только одна из них пробила банку насквозь. Пыжи из газетной бумаги, забитые и сплющенные навойником, не сумели сообщить дробовому снаряду нужного ускорения. Дробина, осилив одну лишь стенку, так и осталась лежать на донышке. Сережа, алчно разглядывая рваную дыру, увидел в темном чреве банки свежесрезанный блеск свинца и с тем же, наверное, трепетом, с каким ныряльщик извлекает крупную жемчужину из раковины, извлек смятую дробинку.
— Насквозь! — закричал он. — Во сила! Смотри! Светится дырочка! Ого-го! — кричал он, не зная еще, как слаб и бессилен был позеленевший патрон, снаряженный неумелой рукой друга. Плохи были и ружье, и рубленая дробь, и газетные пыжи… и лишь сам выстрел был для него чудом, а живой толчок отдачи как будто подтолкнул его, бесцельно бредущего по жизни, направил, разбудил дремавшую в нем страсть к охоте, и он целиком отдался ей, все свои планы и мечты сопрягая только с охотой. Даже книги теперь он читал только те, в которых писалось об охоте. Читал и перечитывал Пржевальского, упиваясь рассказами о баснословных охотах в Уссурийском крае, зачитывался Аксаковым, вчитывался в краткие строчки мудрого Пришвина, вычитывал у Брема все, что касалось охотничьих птиц и зверей, перемежая чтение мечтательными картинками своих будущих охот, которые заманчиво грезились ему, дразня воображение.
Был он бледен и худ, этот взрослый мальчик, мечтавший в сорок пятом голодном, послевоенном году о собственном ружье и об охоте на кряковых уток, вкуса которых он отродясь не знал, хотя и слышал, что, жаренные, они очень вкусны. Он легко представлял себе удачную охоту на зайцев, в грезах видя счастливую мать, которой принес бы он двух или трех тяжелых русаков, огромное это богатство, или пять больших и тоже очень вкусных тетеревов, мяса которых ни он, ни его братья, ни мать никогда еще в жизни не пробовали. Мало ли чего еще можно было добыть на охоте?
Рябчики и кулики, дрозды и лесные голуби — всё это бегающее, летающее, ныряющее и скачущее племя дикарей казалось Сереже Куликову единственной в жизни достойной целью, на которую нужно было направить все свое внимание, чтобы как следует изучить повадки сторожких птиц и зверей. Для того только изучить, чтобы легче добыть их на мясо, которого так недоставало всем им, живущим из последних сил на зарплату матери. Даже на самое необходимое не хватало тех денег, какие она зарабатывала на фабрике, возвращаясь в опустевший дом с отчаянием прожившего жизнь, очень старого, несчастного человека, изломанного горем, хотя ей в ту пору было всего лишь тридцать четыре года.
Ах, как хотел полуголодный с серыми тенями под глазами мальчик накормить мясом двух младших братьев и бедную мать, чтобы увидеть радость и маслянистую сытость в провалившихся их глазах! К этой цели он не знал пути короче, чем ружейная охота!
В тринадцать лет он уже мог свободно рассуждать с охотниками о знаменитых угодьях и оружейных фирмах, мог вступить в разговор об охоте, никогда, впрочем, не выставляя себя бывалым, а лишь спрашивая, лишь накапливая знания о разных охотах, чтобы как можно быстрее освоить в будущем это чудесное дело, казавшееся ему несбыточным.