Ум лисицы
Шрифт:
Он хорошо рисовал и без труда поступил к тому времени в художественно-промышленное училище, получил бесплатно черную, похожую на военно-морскую, шинель, с бортов которой он, как и все его новые друзья, спорол пуговицы с эмблемой трудовых резервов, заменив их двумя рядами золотых пуговиц с тусклыми якорями.
Но самое главное — он теперь получал ежемесячно карточки на завтрак, обед и ужин.
В столовой, в которой кормились шумные, изначально гениальные соученики, мечтающие о славе Репина или Антокольского, думающие о будущей своей профессии лепщиков, альфрейщиков, чеканщиков, краснодеревщиков как о чем-то временном и малозначительном, в обеденный час он съедал за один присест и завтрак, и обед, и ужин, талончики на которые отбирала официантка.
Сережа Куликов бывал теперь сытым каждый день, получая к тому же еще семьсот граммов черного хлеба… О белом
Но это было потом. А в начале сорок седьмого, когда Сереже должно было исполниться шестнадцать лет, которых он ждал как освобождения от бесправного детства, ждал, чтобы с паспортом в руках прийти в общество охотников и получить билет, — в начале сорок седьмого, учась на втором курсе, он голодал уже третий месяц, продавая через день талоны в столовую, копя таким образом деньги на вожделенное ружье, снившееся ему по ночам… Денег было уже достаточно, чтобы купить одноствольное ружье, но они плыли из рук, истраченные на коммерческое мороженое. Эскимо в шоколаде стоило двадцать пять рублей, а без шоколада — десять. Сережа, гуляя в парке с девушкой, позволял себе этот безумный шик — эскимо в шоколаде, которым он угощал такую же полуголодную, истосковавшуюся по сытной и радостной жизни девушку. Она брала ледяное эскимо, делая вид, что это лакомство привычно ей и ничего не стоит, но по задумчивости, которая туманила лицо девушки, Сережа понимал, что мороженое она ест впервые после довоенных лет… «А сам ты не хочешь?» — спрашивала она, спохватываясь. «Нет, — отвечал с небрежностью в голосе Сережа. — Я терпеть не могу сладкое». «Не понимаю! — восклицала девушка. — А я так люблю сладкое…»
В то прекрасное время, когда его шатало от голода, когда темный обморок, приключившийся с ним, напугал его старшего друга, талантливого рисовальщика и заядлого охотника, знакомого с самим Мантейфелем, который приглашал его в экспедицию по Средней Азии, где он, Саша Федоров, рисовал всяких гадов, совершенствуясь в искусстве анималиста, — в прекрасное это время он зашел однажды и охотничий магазин, который был открыт тогда на углу Кузнецкого моста и Неглинной, где теперь помещается продовольственный, и засмотрелся на блистающие ряды репарационных немецких ружей, не смея мечтать ни об одном из них.
— Что, молодой человек, — услышал он голос за ухом, — любуемся? А вот купите у меня ружейный погон. Хороший! Видите, ремень кожаный, нашитый на зеленую тесьму. А это видите? Пряжки металлические обшиты кожей, чтоб не поцарапать ружье. Это старинный погон, вы никогда не купите такого. Купите… не пожалеете.
— У меня ружья еще нет, — признался Сережа, любуясь погонным ремнем.
— А деньги? — с сожалением спросил голос.
— Что деньги! Билета охотничьего нет, потому что паспорта нет. — Сережа доверчиво посмотрел в лицо толстого, отечного горбуна, который держал в дрожащих, разбухших от водянки пальцах этот потертый погон, стоимость которого равнялась стоимости бутылки белоголовой водки. — Да денег-то всего!.. — воскликнул Сережа, смущенно разглядывая ружейный погон невиданной красоты и прочности, который мог бы украсить любое ружье. — Денег-то у меня на одностволку, — сказал он, боясь, что горбун принимает его за настоящего покупателя.
— А что ж! Это тоже ружье! В ваши-то годы… — Он лукаво взглянул исподлобья, вывернув коричневые белки отечных глаз, в которых скользнула улыбка доброго человека. — Если хотите, мы можем договориться. Я запишу ружье в свой билет, а вы… Что мне нужно! Вы мне кинете десять процентов от стоимости. И делу конец. Что мне нужно! Вот продаю,
Сережа Куликов никогда так не спешил, как в этот морозный, туманно-солнечный день января. Он вернулся в охотничий магазин весь мокрый от пота, из-под цигейковой шапки на горячее лицо сползали соленые капли… Белый шелковый шарфик выбился из-под черного ворота шинели, и Сережа никак не мог его заправить. Крутоспинного, согбенного застарелой болезнью старика нигде не было видно. Маслянисто щелкали затворы дорогих ружей. Сережа с отчаяньем смотрел на длинные «ижевки» с березовыми, ярко-желтыми лакированными ложами, которые жались в сторонке, в крайней секции стеклянной витрины, как бы смущаясь соседства с ореховыми, шоколадно отполированными, хищно вытянутыми двустволками, с этими знаменитыми «Зауэрами» и «Мефертами», бокфлинтами фирмы «Меркель» или «Зимсонами», блистающими воронением и перламутровой побежалостью, разлитой на казенниках. Но ни одно из этих немецких ружей не привлекало к себе внимания Сережи Куликова: он влюбленно смотрел на прогонистые стволы «ижевок», ровно выстроившихся за стеклом, — такие близкие и такие далекие… Он все еще находился под властью первого своего выстрела из одноствольного ружья и не видел ничего привлекательного в двустволках, которые казались ему даже не настоящим оружием, а как бы игрушечным. Другое дело одностволки! Тяжелые, грубые, как армейские винтовки, надежные и дальнобойные стальные звери, способные исторгнуть из своей пасти смертоносный снаряд дроби или картечи, — он был влюблен в их примитивную красоту, в березовые их ложа, удобные цевья, в хищно прижатое ухо курка, торчащего над стволом. Он слышал щелк взводимого тугого курка и готов был расплакаться от обиды, не видя среди толпящихся охотников доброго своего горбуна в бушлате и солдатской ушанке.
Но вдруг голова его с багрово-красными щеками, в заиндевелой шапке, бодливо просунулась в дверь магазина, коричневые белки мутно оглядели залу и блеснули, наткнувшись на Сережу, который радостно кинулся навстречу и доверился доброму своему гению, отдав и деньги, и ружейный погон, рассчитав все так, как велел ему старик: десять процентов и плюс стоимость бутылки водки за погон. Старик достал из-за пазухи потрепанный охотничий билет, трясущимися пальцами раскрыл красненькую книжицу, предел мечтаний Сережи Куликова, и протиснулся к стеклянному прилавку.
Сережа со страхом наблюдал за ним, покусывая губы от волнения. Он не боялся за деньги, которые скопил с таким трудом, продавая обеденные талоны и хлеб на базарно-щумной, старой Домниковской улице, у входа в столовую, — он боялся, что продавец, любовно ласкающий масляной тряпочкой иссиня-черные стволы дорогих ружей, которые возвращали ему покупатели, выбирающие себе одно-единственное, прикладистое, с добротным витым орехом ружье, — что этот суровый и строгий продавец фыркнет презрительно и прогонит от прилавка сгорбленного, толстого старика, отмахнется от него и с привычной деловитостью займется с солидными покупателями, понимающими толк в оружии.
И он не поверил своим ушам, когда старик, страдая от одышки, сказал вдруг громко и сердито-требовательно:
— Степаныч! Ты что же это меня-то не замечаешь? Стою тут стою, а ты ноль внимания.
Продавец улыбнулся, склонился над ним, кивая головой и выслушивая старого своего знакомого, а потом торопливо пошел к крайней секции, где стояли «ижевки», и так же осторожно, как дорогое ружье, достал одну из них — самую лучшую, самую драгоценную, самую что ни на есть подходящую Сереже одностволку с медово-желтым ложем и плоскими черными щечками замка. С привычной сноровкой переломил ее, осмотрел на свет сверловку ствола, вложил пустую гильзу с пружинным капсюлем, захлопнул, отвел курок и, нажав на спусковой крючок, щелкнул. «Порядок! — сказал кто-то из покупателей. — Сто лет будет служить. Бой у них зверский…»