Уотт
Шрифт:
Уотт никогда не слышал мистера Нотта, то есть не слышал, чтобы тот говорил, смеялся или плакал. Но однажды ему показалось, что он слышал, как тот сказал: Цып-цып-цып! маленькой пташке, а еще раз слышал, как тот издавал какие-то странные звуки: ХЛЮП ХЛЮП Хлюп Хлюп хлюп хлюп хлю хл х. Это было в цветнике.
Уотт раздумывал, больше ли преуспел в этом отношении Эрскин. Беседовал ли он со своим хозяином? Уотт никогда не слышал, чтобы они это делали, что наверняка сделал бы, если бы они это делали. Возможно, шепотом. Да, возможно они беседовали шепотом, хозяин и слуга, два шепота, шепот хозяина, шепот слуги.
Однажды, ближе к концу пребывания Уотта на первом этаже, позвонил телефон, и чей — то голос поинтересовался, как поживает мистер Нотт. Вот так закавыка. Более того, голос сказал: Друг. Это мог быть высокий мужской голос, а мог быть и низкий женский.
Уотт охарактеризовал это происшествие следующим образом:
Друг мистера Нотта неопределенного пола
Вскоре в этой формулировке появились трещинки.
Но Уотт слишком вымотался, чтобы их заделывать. Уотт не осмеливался выматывать себя еще больше.
Как часто он освистывал эту опасность вымотать себя еще больше. Фьють-фьють, говорил он, фьють-фьють, и принимался заделывать трещинки. Но не теперь.
Уотт уже устал от первого этажа, первый этаж вымотал Уотта.
Что он узнал? Ничего.
Что он выяснил о мистере Нотте? Ничего.
Что осталось от его желания усовершенствоваться, желания понять, желания продвинуться дальше? Ничего.
Но не было ли это чем-то?
Он видел себя тогдашнего: такой маленький, такой несчастный. А теперь еще более маленький, еще более несчастный. Не было ли это чем-то?
Такой жалкий, такой одинокий.
А теперь?
Еще более жалкий, еще более одинокий.
Не было ли это чем-то?
Насколько сравнение является чем-то. То ли больше, то ли меньше его положительности. То ли меньше, то ли больше его превосходности.
Красноватое, синее, наижелтейшее, завершился этот старый сон, наполовину завершился, завершился. Опять.
Незадолго до утра.
Однако наконец, пробудившись, поднявшись, спустившись, он обнаружил, что Эрскин ушел, а спустившись еще немного — незнакомца на кухне.
Он не знал, когда это случилось. Это случилось, когда тисы были темно-зелеными, почти черными. Это случилось ясным и погожим утром, и земля, казалось, принарядилась к похоронам. Это случилось под звон колоколов, колоколов колокольни, колоколов церкви. Это случилось утром, когда мальчишка-молочник подошел к двери, напевая песенку, подошел к двери, пронзительно напевая лишенную мелодии песенку, и с пением ушел прочь, налив молока из бидона в кувшин, с лихвой, как всегда.
Незнакомец сложением напоминал Арсена и Эрскина. Назвался Артуром. Артуром.
III
Примерно в это время Уотта перевели в другой корпус, а я остался в старом. Вследствие этого мы встречались и беседовали реже прежнего. Дело вовсе не в том, что мы вообще встречались или беседовали довольно часто. Поскольку мы редко покидали свои покои, Уотт редко покидал свои покои, а я редко покидал свои. А когда погода, бывшая нам по нраву, побуждала нас покинуть свои покои и выйти в сад, это не всегда случалось одновременно. Поскольку погода, бывшая по нраву мне, хоть и напоминала погоду, бывшую по нраву Уотту, имела определенные свойства погоды, бывшей не по нраву Уотту, и не имела определенных свойств погоды, бывшей по нраву Уотту. Так что, когда погода, бывшая каждому по нраву, одновременно выманивала нас из наших покоев, мы встречались в маленьком саду и, возможно, беседовали (поскольку мы, хоть и не могли беседовать не встретившись, вполне могли, зачастую так и поступая, встречаться не беседуя), разочарование по меньшей мере одного из нас было почти очевидным, и сожаление, горькое сожаление о том, что он вообще покинул свои покои, и клятва, неискренняя клятва никогда больше не покидать своих покоев, никогда — никогда больше не покидать своих покоев ни за что на свете. Так что сопротивление тоже было нам ведомо, сопротивление зову погоды, бывшей нам по нраву, но редко когда одновременно. Дело вовсе не в том, что наше одновременное сопротивление как-то влияло на наши встречи, наши беседы. Ибо когда мы оба сопротивлялись, наши встречи, наши беседы случались не чаще, чем когда один сопротивлялся, а второй поддавался. Но вот когда мы оба поддавались, тогда мы встречались и, возможно, беседовали в маленьком саду. Так легко принимать, так легко отвергать, когда слышен зов, так легко, так легко. Но какой зов погоды, бывшей нам по нраву, доносился до нас в нашем безоконье, нашей комнатной температуре, нашей тишине, до нас, не слышавших ветра, не видевших солнца, кроме зова столь тихого, чтобы сделать смешным само понятие принятия, понятие отвержения? И конечно, нисколько нельзя было доверять метеорологическим данным, поставлявшимся нашим персоналом. Так что вовсе не удивительно, что из чистого неведения о творившемся снаружи мы проводили взаперти, то Уотт, то я, то Уотт и я, много быстротечных часов, которые утекали бы от нас с тем же, а то и с большим — уж точно не с меньшим — успехом, когда мы прогуливались, Уотт, или я, или Уотт и я, и, возможно, даже вели некое подобие беседы в маленьком саду. Нет, удивительно то, что до нас обоих, склонных поддаваться каждый в своем отдельном беззвучном неосвещенном тепле, зов доносился и выманивал, как это часто случалось, как это порой случалось, в маленький сад. Да, то, что мы вообще когда-либо
Мы никогда не мешались с прочим сбродом, грудившимся в коридорах, прихожих, ужасающе шумным, крикливо угрюмым и вечно играющим в мячик, вечно играющим в мячик, но степенно и деликатно покидали свои покои и через эту сумятицу, это хихикающее скопище дерьма пробирались к погоде, бывшей нам по нраву, вновь проходя через это на обратном пути.
Погода, бывшая нам по нраву, представляла собой смесь сильного ветра и яркого солнца.[7] Но если для Уотта необходимым условием был ветер, то для Сэма необходимым условием было солнце. Поэтому если солнце, хоть и яркое, было не таким ярким, как могло бы, а ветер — сильным, Уотт не особо жаловался, а я, освещенный лучами разумной мощности, прощал ветер, который, хоть и сильный, вполне мог быть куда как сильнее. Стало быть, очевидно, что редко выпадала такая возможность, когда, прогуливаясь и, возможно, разговаривая в маленьком саду, мы прогуливались и, возможно, разговаривали с равным удовольствием. Ибо когда на Сэма ярко светило солнце, Уотт задыхался в пустоте, а когда Уотта трепало, точно лист, Сэм ковылял в непроглядной тьме. Но вот когда желаемые степени продуваемости и освещенности совпадали в маленьком саду, тогда мы были равно спокойны, каждый по-своему, пока не стихал ветер, не заходило солнце.
Дело вовсе не в том, что сад был настолько мал, площадью он был около десяти-пятнадцати акров. Но нам после наших покоев он казался маленьким.
В нем в тропическом изобилии росли огромные светлые осины и вечно темные тисы, а также другие деревья в меньших количествах.
Они поднимались из сорняков, где не было тропинок, так что мы в основном прогуливались в тени, густой, дрожащей, яростной, буйной.
Зимой под нашими ногами на увядших сорняках корчились тощие тени.
Ни следа цветов — кроме тех, что растут сами по себе, или никогда не умирают, или умирают только много лет спустя, задушенные сорной травой. Преобладали одуванчики.
Ни признака овощей.
Существовал маленький поток, или ручеек, никогда не высыхавший, текший то медленно, то необыкновенно стремительно в своей всегда узкой канаве. Трухлявый простенький мостик перекинулся через его темные воды, простенький горбатый мостик, находившийся на грани распада.
В один прекрасный день в вершину этого сооружения провалилась ступня и часть ноги Уотта, поступь которого была тяжелее обычного, или же вышагивал он с меньшей осторожностью. И он наверняка упал бы и, возможно, был унесен прочь бурным потоком, не окажись поблизости я, чтобы его вытащить. Благодарностей за эту пустячную услугу я, помнится, не получил. Но мы сразу же взялись за работу, Уотт с одного берега, я с другого, пользуясь прочными ветвями и ивовыми прутьями для восстановления разрушенного. Вытянувшись во весь рост, мы лежали на животах, я во весь рост на своем животе, Уотт во весь рост на своем, частично (для безопасности) на берегах, частично на мосту, старательно работая вытянутыми руками, пока наши труды не были закончены и мост не стал таким же, как прежде, а то даже и лучше. Затем, встретившись глазами, мы улыбнулись — поступок, который мы редко совершали, находясь вместе. Полежав немного с этой необыкновенной улыбкой на лицах, мы двинулись вперед и вверх, пока наши головы, наши великолепные выпуклые лбы не встретились и не соприкоснулись. Уоттов великолепный лоб и мой великолепный лоб. А затем мы сделали то, что делали редко, — мы обнялись. Уотт положил свои руки на мои плечи, я положил свои на его (вряд ли я мог сделать иначе), а потом я прикоснулся своими губами к Уоттовой левой щеке, а потом Уотт прикоснулся своими губами к моей левой щеке (вряд ли он мог сделать меньше), все это совершенно молча, а над нами дрожали вечно сплетающиеся ветви.
Видите ли, мы были привязаны к маленькому мостику. Поскольку, не будь его, мы не смогли бы перемещаться из одной части сада в другую, не замочив ног и, возможно, подхватив простуду, могущую развиться в пневмонию с — что весьма вероятно — фатальным исходом.
Ни малейшего намека на скамейки, на которые можно было бы присесть и передохнуть.
Кустики и кусты, заслуженно так называемые, там не произрастали. Зато на каждом шагу высились заросли, совершенно непроходимые чащи и большие купы ежевики в форме пчелиных ульев.