Усвятские шлемоносцы
Шрифт:
— А ну, дай-кось твоего, — потянулся к кисету Никола Зяблов. — Сколь у тебя закуриваю, а никак не раскушу, чего ты туда добавляешь.
Другие тоже соблазнились табаком, начали отрывать бумажки.
— А ничего особого и не добавляю, — Касьян польщённо пустил кисет по рукам. — Донничку самую малость.
— Белого или жёлтого?
— Любой сгодится. Но я белый больше люблю. А так ничего другого. Остальное сам по себе лист своё кажет.
— Лист и у меня самого такой.
— Такой, да не такой, — сказал Лёха Махотин, раскуривая цигарку из Касьянова табака.
—
— Мало чего — брал.
— Рассада ещё не завод, — трудно выбасил Афоня-кузнец, чисто выбритый, причёсанный надвое, как на Май. — Я вон нынче взял в Ситном, у свояка, капусты. Понравилась мне его капуста, сладкая. И сажали по уговору в один день, и земля моя не хуже, тоже низко копал, под горкою. Дак у свояка уже завилась, а моя — как занемела.
— От одних отца-матери и то дети разные, — согласно закивал Селиван. — А уж растенье и вовсе не знать, куда пойдёт.
Мужики перекидывались с одного на другое, всё по пустякам, не касаясь того главного, что сорвало их со своих мест, потянуло искать друг друга. Но и пустое Касьяну слушать было приятно: в неухоженной Селивановой избе среди сотоварищей, помеченных одной метой, сделалось ему хорошо и нетягостно, как бывало прежде перед праздником, когда в ожидании стола и чарки никому не хотелось попусту тратиться припасённым разговором, не спешилось ни о чём таком говорить походя, без повода и причины.
Касьян, однако, не знал, что было уже послано, и тем временем чарка объявилась и взаправду.
Хлопнула калитка, в сенях шумно затопали, и в избу ввалился Давыдко, да ещё и с Кузьмой, своим шурином, длинным, сутулым мужиком по прозвищу Кол. Кузьма, кажись, был уже выпивши: зеленцовые его глаза волгло смаргивали, будто им не сиделось, было боязно глядеть с такой жердяной и ненадёжной высоты. Давыдко, озабоченно распалённый хлопотами, тут же извлёк из камышовой кошёлки и выставил на голый стол одну за другой три засургученные поллитровки. Потом пригоршнями стал зачерпывать магазинские пряники и обкладывать ими бутылки. Вслед за ним и шуряк, перегнувшись пополам, начал таскать из мешка съестное: кругляш горячего, ещё парившего хлеба, хороший шмат сала, надрезанный крестом, несколько штук старой, ещё от того года редьки в погребной земле, мятые бочковые огурцы и чуть ли не беремя луку, который в эту пору отдувался за всю прочую неподошедшую зелень.
— Ох, ловко-то как! — засуетился дедушко Селиван. — Ну ежели так-то, за хлеб за сальцо спляшем, а за винцо дак и песенку споём. Сичас, сичас и я у себя покопаюсь…
Он распахнул тёмный шкафчик и, привставая на носки, принялся шебуршить на его полках — достал старинную рюмку на долгой гранёной ножке, эмалированную кружицу и несколько разномастных чашек.
— Все разного калибру, — виноватился старик, дуя в каждую посудину, выдувая оттуда застоялое время. — Дак ведь и так ещё говорится: не надо нам хоромного стекла, лишь бы водочка текла. — И он, озорно засмеявшись, снова обратился к своему ларю. — А вот вам, орёлики, и ножик редьку ошкурить. Не знаю, востёр ли? И сольца нашлася. Соль — всему голова, без соли и жито трава. Да-а… Была бы жива старуха, была бы и яишанка. Ну да што теперь толковать… У меня теперича два кваса: один што вода, а другой и того жиже.
Селиван опять посмеялся своим лёгким готовым смешком.
Увидев всё это на столе, Касьян с неловкостью сознался:
— У вас тут, гляжу, складчина. А мне и в долю войти не с чем…
— Да уж ладно, — загомонили мужики. — Без твоей доли обойдёмся.
— Нашёл об чём. Не тот день, чтоб считаться. Давай подсаживайся.
— На пятерых припасено, а шостый сыт, — присказывал и хозяин. — Брат брату не плательщик. Отноне все вы побратимы, одного кроя одёжка: шинель да ремень.
— Это уж точно, обровняли, — кивнул Никола Зяблов.
Мужики подвинули лавки, расселись вокруг стола, источавшего огуречный дух с едкой примесью редьки, и, пока Давыдко разливал по посудкам, уклончиво глядели себе под ноги. Не притрагивались и потом, когда было всё изготовлено, не решались взять в руки непривычные эти чары: всякие питы — и крестины, и новоселья, и похороны, а таких вот ещё не доводилось.
— Ну, помолчали, а теперь и сказать не грех, — подтолкнул дело хозяин. — Есть охотники?
Мужики помялись, косясь друг на друга, но промолчали.
— Ну, тади скажу я, ежели дозволите.
— Скажи, Селиван Степаныч.
— Ты хозяин, тебе и слово.
Селиван привстал, прихорошил ладошкой сивую бородку, пересыхающим ручейком стекавшую на рубаху, поднял гранёную рюмку, задержал её перед собой, как свечу.
— Ну да, стало быть, подступил ваш час, ребятушки. Приспело времечко и вам собирать сумы…
Дедко ещё только начал, но тяжелы были его слова, и стало видно, как сразу отяготили они мужицкие головы, как опять пригнуло их долу.
— Думал я, когда ту кончили войну, што последняя. Ан нет, не последняя. Накопилась ещё одна, взошла туча над полем…
Дедушко Селиван задержал взгляд на окне. Дрожавшая в его руке рюмка скособочилась, пролилась наполовину, но он не заметил того.
— Тут у нас всё по-прежнему, — кивнул он в оконце. — Вон как ясно, тишина, благодать. Но идёт и сюда туча. С громом и полымем. Хоть и говорится — велика Русь, и везде солнышко, а теперь, вишь, и не везде…
Старик подвигал туда-сюда бровями, словно сметая в кучку остатние мысли, какие ещё собирался вымолвить, но, смешавшись, махнул рукой.
— Ну, да ладно… Хотел ещё чево сказать, да што тут говорить… Ступайте с Богом, держитеся… Это и будет вам моё слово. На том и выпейте.
Но мужики не враз кинулись расхватывать свои чарки.
Касьян продолжал теребить на штанах остатки въедливого репья, и Лёха, обвиснув тяжёлым чубом, замкнувшись лицом, следил за его пальцами. Налился подступившей кровью, сопел своими мехами Афоня-кузнец. Ржавым гвоздём согнулся, поник долговязый Кузьма и, чтоб не согнуться вовсе, подпёрся обоими кулаками. Давыдко исподлобья уставился куда-то в угол, где в полутьме перед погасшей лампадой одиноко висела простенькая дощечка с угодником. А Зяблов встал из-за стола и отошёл к окну, загородив свет своею ширью.