Утро звездочета
Шрифт:
— Клара Фельдман может быть кем угодно, — не успокаивается она. — Маразматичкой, калекой, старой дурой. Но никто не смеет называть Клару Фельдман воровкой!
Она срывается на крик и даже мне, стоящему у нее за спиной, хочется отпрянуть.
— Клара Михайловна, — не меняет привычной тональности своего треснувшего голоса Розовский, — я уверен, что Ира не имела в виду ничего такого.
— Ну я же не совсем еще выжила из ума?
Розовский поджимает губы, почти незаметно, но его молчание трудно назвать нейтральным.
— Да найдутся билеты, — говорит Розовский. — Я уверен. Не переживайте и на Иру не обижайтесь. Что вы хотите — главный бухгалтер. Знаете, сколько у нее проблем?
— Понятно, — резюмирует билетерша. — Все хорошо, прекрасная маркиза. Давайте дождемся, пока на меня уголовное дело откроют.
— Клара Михайловна! — вскидывает руку Розовский, когда старая женщина поворачивается боком, чтобы исчезнуть из дверного проема.
— Ах, да! — останавливается она, заметив меня. — Марк, к тебе из милиции!
И я вхожу в кабинет, криво улыбаясь и чувствуя себя не более чем участковым.
— Я так и понял, что это вы, — жмет мне руку Розовский и жестом предлагает выбрать один из трех стоящих у стены стульев.
— Мы можем где-то поговорить? — даже не делаю попытки присесть я.
— Ну…, — он бросает растерянные взгляды по сторонам. — Мой кабинет подойдет?
— С глазу на глаз, я имел в виду.
— Вы же по поводу этого, — он морщится, — журналиста убитого?
— Карасина.
Розовский нетерпеливо кивает.
— Так мне нечего скрывать.
— Зато нам есть что.
— Да будет вам, — повернувшись ко мне спиной, он берет со стола пачку сигарет. — Я готов на всю страну заявить. Дрянной был человек, этот ваш Карасин.
— Я уже заметил, что в его отношении не действует известная пословица. О мертвых или хорошо…
— Жи-ды, — отчетливо произносит Розовский.
Человек с безупречной сединой улыбается мне. Он не так стар, как мне поначалу показалось. Сейчас, я не вижу другой опоры, я нахожу спасение в его взгляде.
— Жиды, — повторяет Розовский и выпускает очередную порцию дыма в разделяющее нас облако.
— Вообще-то у меня прадед еврей, — вспоминаю я семейную легенду, о которой мама рассказывала с улыбкой. Ее собственная жизнь сложилась так, что еврейство ее деда не могло восприниматься всерьез.
— У меня тоже, и не один, — кивает Розовский. — Получается, Карасин плевал и в наших с вами предков?
— Ммм, — мычу я. — Я не совсем понимаю…
— Можете даже записать, — указывает он пальцем в район моего живота, словно у меня за пазухой припрятан блокнот. — Марк Розовский считает Карасина бездарем, антисемитом и просто животным.
Бородач усмехается, и я вспоминаю, кого он мне напоминает. Такое же узкое и бородатое лицо человека из фильма «Москва слезам не верит», который беззвучно пел под гитару на пикнике.
— Я же
— Макси… — почти одними губами шепчет бородач, к которому Розовский оборачивается, держа загнутыми два пальца.
— Андрюша Максимов, — кивает он и загибает средний палец. — Как он его поливал! Это же верх неприличия!
— Максимов, — автоматически повторяю я, ничего не соображая.
— Да знаете вы его, — успокаивает Розовский. — Программа «Дежурный по стране» со Жванецким.
— А! — вскидываю голову я.
— Он ведь сам прекрасный режиссер, блистательный драматург. Его «Любовь в раю» — удивительный, тонкий, сложнейший спектакль. А «День рождения Синей Бороды»? А «Пастух», который поставили по его пьесе? Это все большие, знаковые постановки, это то, что, может, недооценивается современниками, ну так на то нам в наказание такие современники!
— Карасину «Пастух» действительно не понравился, — подтверждаю я.
— Ему не «Пастух» не понравился, — говорит Розовский. — Вы перечитайте ту рецензию, если, конечно, найдете.
— Мы собрали все его статьи.
— Тем более. Кстати, о Жванецком. У «нашего всего» есть исчерпывающая фраза по этому поводу. «Что может сказать хромой об искусстве Герберта фон Караяна, если ему сразу заявить, что он хромой?» — заканчивают хором Розовский и бородач.
— В этом — вся мотивация Карасина. Евреи — что хорошего они могут сделать для русского театра? — формулирует за покойного журналиста Розовский.
— Ну, не знаю, — говорю я. — Все зависит от одаренности конкретного человека, я так думаю. Не припомню, чтобы Карасин разбирал спектакли под, так сказать, этническим углом.
— Поверьте мне, — хлопает себя по груди Розовский, — он вообще их не разбирал. И не разбирался ни хрена. Вот это, — хватает он газету со своего стола, — не критический обзор. Это, — трясет он газетой, — чан с дерьмом, который поставили на огонь. Вскипая, он обдает окружающих содержимым, и именно этим занимался так называемый критик Карасин. Так что ничего удивительно нет в том, что под раздачу попадали все без разбора. Все представители одной национальности, я имею в виду.
— На остальных не брызгало, что ли? — спрашиваю я без улыбки.
— Так его, если уж мы говорим на языке метафор, специально поставили на плиту в гуще людей определенной национальности. Или вы думаете, это все писалось безвозмездно, по собственным, так сказать, расовым убеждениям?
— Я, честно говоря, вообще не заметил у Карасина расовых убеждений, — ловлю я себя на том, что тоже бью ладонью по груди. — Ну, тех, о которых вы говорите. Ведь это же, если разобраться криминал.
— Простите, запамятовал, — поднимает Розовский руку и разве что не щелкает пальцами.