В нескольких шагах граница...
Шрифт:
Теперь мы боялись только одного: осложнений с Пентеком, так как, согласно параграфу тюремного устава, мы должны были сначала переговорить о работе с ним. Все старания начальника охраны могли пойти прахом. Пентек, если уж он обидится за то, что мы не посчитались, завтра же доложит начальству, что мы-де нарушили порядок. А предлог всегда найдется. И тогда нам крышка.
Я решил идти судьбе навстречу. Вечером уже, во время поверки, я заметил на лице старшего надзирателя какое-то недовольство. Наверное, начальник охраны успел ему рассказать о нашем разговоре. И вот я попросил старшего
– Ну, проходите. – Он сумрачно показал на свой кабинет.
Я рассказал ему, что после обеда к нам во дворе подошел господин начальник конвоя и поинтересовался, довольны ли мы своей работой. У меня как-то вырвалось, что мы могли бы выполнять работу потяжелее. Господин начальник охраны в свою очередь ответил, что, мол, ваше благородие предложили для работы в садовом хозяйстве наши кандидатуры, то есть меня и Белы. Вот я и пришел, чтобы поблагодарить ваше благородие за вашу доброту к нам.
Его лицо мгновенно прояснилось. Значит, не о нарушении устава идет речь и не о том, что начальник конвоя отдал распоряжения, минуя старшего надзирателя. Мы, очевидно, уверены, что он сам просил о нашем переводе.
С Пентеком случилось чудо: он даже руку протянул на прощание и начал говорить о том, какой я, дескать, порядочный христианин, он, мол, очень меня жалеет и относится ко мне с отеческим вниманием.
Садовое хозяйство вацской тюрьмы, как я определил па глаз, занимало сорок – пятьдесят хольдов. И если тюремные мастерские были очень хорошо оснащены всяким оборудованием, то садовое хозяйство считалось в своем роде просто образцовым цехом. Великолепно ухоженные редкие сорта столового винограда, чудесные деревья, орошаемый огород.
В то время шел сбор черешни и вишни. Блестящие, темно-красные вишни были величиной со сливу. Целая семья могла бы жить с дохода, который дают четыре-пять таких деревьев. Я знал, что вишни и черешни в продажу не шли, их преподносили целыми корзинами начальству из министерства юстиции. Был издан суровый приказ: даже надзиратели не имеют права съесть ни одной ягоды. Заключенный, который посмеет положить в рот хоть одну прямо с дерева или из корзины, будет тяжело наказан. Наказан будет заключенный и в том случае, если не доложит начальству, что надзиратель попробовал хотя бы одну ягодку.
Так во время сбора черешни надзиратели и заключенные должны были следить друг за другом. Ничего не поделаешь: если надзиратель был строгий, мы были тоже строгими, если надзиратель оказывался добрым, то и мы не были придирчивы, и тогда уж могли не только лакомиться, но и вдоволь уносили в рубашках с собой вишни для товарищей. Существовало правило: тот, кто рвет ягоды с деревьев, должен непрерывно свистеть. Но деревья были огромными, и мы взбирались на них по десять – двенадцать человек. Попробуй определить, если двое или трое перестали свистеть!
Обо всем этом я знал и раньше из разговоров с заключенными, и вот теперь мне довелось познакомиться с этим на личном опыте.
Сердце у меня сильно забилось, когда в первое же утро старший надзиратель Пентек крикнул: «Работники сада, в строй!»
Бела тоже покраснел и не знал, куда девать руки
Мы на всякий случай снарядились для побега. Кто знает, – может быть, именно сегодня нам удастся выполнить план и убежать. На свою гражданскую одежду мы натянули тюремное одеяние. Пентек обратил внимание:
– Вам будет жарко.
– Теперь уж не стоит раздеваться, если будет жарко, потом сбросим, ваше благородие.
Утро было прохладное, ветреное, и он подумал, возможно, действительно жарко не будет, и еще даже поддакнул: правильно, мол, что надели. Моя гражданская одежда состояла из коричневого полотняного костюма, того самого, в котором меня арестовали августовским утром 1919 года.
– Ну хорошо, – и он отошел.
Но вот поверку начал делать разводящий.
– Да вы что, решили, что на прогулку идете, что ли? Плащ, куртка, сумка? Сбросить сейчас же все! Возьмите только сумку для провизии.
Но мы стали уверять его, что если пойдет дождь, то плащ окажется очень кстати, а сумка – ведь в ней то же самое, что и в казенной, уж разрешите ее взять!..
У Белы была широкая дождевая накидка, у меня – непромокаемая куртка. Наконец надзиратель успокоился, и мы отправились.
Работало нас в саду человек двести, надзиратель разбил нас на несколько больших групп. В центре хозяйства стоял домик садовника, рядом – инструментальный склад и колокольня. Ее выстроили здесь не в силу преклонения перед господом богом – ударом колокола оповещали начало перерыва: в девять часов завтрак, в двенадцать на обед и в шесть вечера конец работы. В случае какой-нибудь тревоги тоже били в колокол. Звон его был слышен очень далеко, да и неудивительно, так как он, пожалуй, не уступал силой звука колоколу Вацского собора.
В домике садовника жил бывший каторжник, он распределял заключенных на группы для работы, раздавал инструмент. Это был скрюченный, лысый человечек лет шестидесяти, может быть, семидесяти, а пожалуй, только пятидесяти. Кто угадает возраст старого заключенного! Присудили его к пожизненному тюремному заключению бог весть когда, еще молодым. Отбыв пятнадцать лет наказания, он получил помилование, но так и остался здесь.
По доброй воле отказавшись от свободы, он носил одежду заключенных, довольствовался тюремной пищей. Плату? То получит несколько крон, а то и не получит. Он мог ходить в город, только вряд ли пользовался этим правом.
Впрочем, в тюрьме он был «важным господином», поважнее самого старшего надзирателя. Немудрено: надзиратели приходили и уходили, задерживаясь только на несколько лет. На его глазах сменилось бог весть сколько надзирателей, но он неизменно оставался. Все писаные и неписаные законы тюрьмы, ее обычаи, ее историю знал он назубок.
Мы стояли в очереди за инструментом, и, когда я дошел до него, он вдруг пристально посмотрел на меня и сказал:
– Подождите.
Он роздал заключенным корзины, ножницы, мотыги, а меня пропустил. Но вот он вернулся, остановился около меня и как-то странно, почти одними губами прошептал (в тюрьме люди умеют говорить так, что вблизи все слышно ясно и четко, а на расстоянии вытянутой руки уже ничего нельзя понять):