В поисках синекуры
Шрифт:
— Здравствуйте, и извиняюсь, конечно.
Дед Улька заспешил к нему, взял под руку, повел знакомить с Ивантьевым, наговаривая, что это и есть Федька Софронов, мелиоратор, а детина этакий, сельский молодец, спокойно, как бы с ленцой, объяснял:
— Приезжаю, умываюсь, Сонька говорит: моряк гостит у Малаховых. Японский бог, думаю, опередил Ульян. Сам собирался зайти, моряк моряка должен узнавать издалека. Я, правда, в Морфлоте отплавал срочную, а все-таки моря Японского понюхал, да в Сибири тумана и запаха тайги прихватил, отогревался потом на строительстве Каракумского канала. Но душа у меня, видать, среднерусская. Хоть детдомом воспитанный, а к земле потянуло, предки, значит, крестьянами были. Так что извините, конечно, зашел
Дед усаживал Федьку, хлопал его по широченной спине, восторгался его неспешной, толковой речью, явно хвалился перед Ивантьевым своим молодым могучим другом.
— Шутит Федя, шутит! Мы с им — как родные, без приглашений всяких друг дружку любим. Что ко мне, что к нему — в любой час. Это он перед гостем деликатничает. Ну, штрафную, Федя? Тем более — разговор сурьезный имеется.
Тут же выяснилось: внушительный Федя пьет мало, считает спиртное врагом человечества номер один, пьющих относит к категории низших существ — таких он нагляделся в странствиях северных и южных, — жизнь интересна «без подогрева», найти только в ней свое «законное» место, и жалеет он об одном — что десятилеткой ограничилось его образование, пробродил свой институт, но в технике — автомобилях, тракторах, всякой прочей — разбирается дай бог, инженерам помогает.
Интересен был Федя Софронов — и молодой, и бывалый, и вроде бы в чем-то наивный, и умно рассуждающий — словом, личность, с образом внешним и внутренним, развивающаяся, мыслящая; хотелось говорить с ним, расспрашивать, узнавать этого хуторянина — жить-то придется рядом, — однако явился бывший фельдшер Борискин, худой, согбенный, молчаливый пенсионер; вскоре с шутками-прибаутками ввалилась Самсоновна, сбросила у порога сапоги, телогрейку, швырнула куда-то спортивную шапочку, прошлепала босиком к столу, потребовала стопку «нежинской», нарочито громко обиделась на Ульяна и Никитишну, что не пригласили выпить «встречную», оправданий — мол, случайно все получилось, не готовились, новоселье отдельно отпразднуем — слушать не стала, а Ивантьеву прямо высказала:
— Рази так по-суседски, Евсей не ешь карасей! Рази так делают моряки? Я те визит вежливый — ты мне ответный дай. Сначала с ближней державой наладь отношения, потом дальние посещай!
И завелась гулянка, которая и стала встречей новосела. Пели старые песни, слушали новые пластинки, плясали, осматривали усадьбу Малаховых, дом Феди и за полночь всей компанией отвели Ивантьева домой, где распили привезенную им бутылку коньяку.
ТЯГА, ТЯГЛО, ИНТЕРЕС
Вчера еще кое-где вдоль опушки леса просверкивали последние мелкие одуванчики, ромашки, розоватые свечки иван-чая, а сегодня земля накрылась пухлым нежным снежком, и дед Улька выложил трубу над крышей дома Ивантьева, вернее, дома Защокина — Ивантьева, спустился во двор, помахал окоченелыми руками, потоптался, согреваясь, выкрикнул застуженным хрипотком:
— Добро, Евсей! Ташши какие есть дровишки!
Дрова у Ивантьева были, но пока не пиленные, не колотые — Федя Софронов приволок на тракторе огромные березовые бревна-хлысты, свалил у забора, пообещал прийти с бензопилой, да замотался, видать, на своих осушаемых болотах. Ивантьев нарубил для пробы печи старых досок, сучьев от хлыстов. Внес, положил около чугунной дверцы.
— Присядь, — приказал дед, — помолчим минуту, послушаем, как огонь заговорит. Главное — тяга, дыму легкий ход по колодцам. — Он сложил на коленях руки, сгорбился, чуть пригасил глаза, точно задремал, предаваясь видениям.
Печь получилась внушительной и в то же время аккуратной, почти вполовину прежней — «убористая, как умная баба», сказал о ней сам печник, — с лежанкой для прогрева костей, с плитой «для готовки щей» («На электричестве — тьфу, только консервы подбадривать!»), с обогревательной стенкой в жилую половину, с высокой фигурной трубой «для тяги и оглавления дома». И побелил ее на первый раз печник. По второму, набело, Никитишна подкрасит, подкрасует, когда печь просушится, тепла в себя наберет.
— Ну, курнем за удачу, без перекура раньше к печке боялись подступиться, — кивнул Улька на приготовленную заранее крупную самокрутку с табаком «Экстра», — пусть и у нас качество — экстра будет, чтоб табачный дым не пустил печной в избу. Справим по обычаю, дело-то старинное.
Ивантьев слушал, выполнял все приказания и робел отчего-то, наблюдал суеверный ритуал старика, оглядывая сырое, в пятнах подсыхающей извести, хитро задуманное, изящно выложенное кирпичное сооружение. А если не пойдет дым наружу, в морозный воздух, к небу, хлынет из дверцы к полу, затопит помещение, потечет в форточки — тревогой, пожаром, как, при первой топке? Неудача, позор для мастера? Мастер переможет, перетерпит — все-таки лет двадцать серьезно не касался печного дела, — но где будет зимовать он, Ивантьев? И он потянул в себя табачный дым, не спуская верящих глаз с печного зева, смущенно сдерживая перехвативший дыхание кашель.
Улька поднялся, молча прошел к печи, встал на табурет, отодвинул заслонку в трубе, попросил подать ему газет, всякой ненужной бумаги и принялся жечь их, прогревая дымоход; потом, когда горящая спичка, сунутая в дымоход, погасла, захлестнутая тягой, Улька прикрыл дверцу, слез, приблизился к плите, присел у раскрытой топки; острым карманным ножиком настрогал тонких кучерявых стружек, положил их на решетку поддувала, сверху — лучинок, дощечек, выше — что покрупнее, на самый верх — сухих полешек; кивнул, показывая рукой: мол, топка должна быть полной; чиркнул спичку, поднес ее нежно к стружкам — они вспыхнули ярко, загорелись, передали огонь лучинкам, те тоже занялись, но медленнее, а далее огонь как бы начал притомляться, и Улька, став на колени, принялся дуть в его красное чрево, точно вдыхать жизнь, вдохновлять, ободрять, уговаривать на горение, деяние, работу; замерший было огонь очнулся, глянул веселее, чище, лизнул, словно пробуя на вкус, крупные дощечки, затем сухие полешки — понравилось, выплеснул пламя, затрещал, будто с аппетитом пережевывая топливо, вытолкнул клуб дыма в дверцу, пытая, куда легче его направить, но Улька проворно захлопнул топку; пламя притухло, задохнувшись в собственном дыму, через вьюшки плиты засочились едкие струйки — и это было самое тягостное, самое суеверное мгновение; печник побледнел, осунулся лицом, Ивантьев перестал дышать, слыша биение своего сердца, немо умоляя кого-то: пусть загорится, загорит, пусть горит... А в следующую минуту печник отпрянул, вскочил, отер рукавом рубахи пот со лба, сказал, подняв глаза к потолку, туда, где сквозь древние плахи труба выходила наружу:
— Слава богу! Доброму делу — добрый исход!
Он сел за стол, Ивантьев налил ему стопку, понимая теперь, почему печники так волнуются перед «первым огнем». Дед выпил, не предлагая компании, скомандовал:
— Беги, смотри дым!
Из красной, высокой, с фигурным карнизом трубы в холодное небо прямой струей тек горячий, поспешный дым; у трубной кромки он был невидим, затем клубисто вскипал молочной белизной, выше — спрямлялся, темнел, голубел и растворялся средь густой синевы неба; дым — в холод, тепло — в дом. Можно жить!
Ивантьев стоял с непокрытой головой, без пиджака, не ощущая холода; вот дым поубавился, вот сильно выметнулся — печник подбросил дров — и в гущине его промелькнули красные искры; вот опять потек ровной высокой струей. Ивантьев глянул на соседние дворы. Его дымом любовалась Самсоновна, идя с сумкой от продуктового киоска, Никитишна у своей калитки, жена фельдшера Борискина; молодая женщина-продавщица тоже смотрела, куда все, — на дым из трубы ивантьевского дома. Хутор Соковичи приветствовал новый очаг.