В поисках синекуры
Шрифт:
— Капитаном был. Правда, СРТ, небольшого судна.
— Все равно. И жаргоном моряцким не балуетесь?
— Этого я всегда боялся. Жаргон для бичей, сезонных всяких — вроде форса.
— Ну, еще по рябиновой? Как она?
— Стану хвалить — все равно слов нужных не найду. Через этот стаканчик я уже к родине прильнул — горькой, терпкой, сладкой до слез. Спасибо.
И Евсей Иванович рассказал доктору Защокину Виталию Васильевичу о своей долгой рыбацкой жизни, такой рыбацкой, что, кроме рыбы, ничего не знал, ни о чем не думал, даже на войну не взяли — фронту нужна была рыба. Палуба, соленая вода, сети, тралы... В отпуск погреется на крымском или кавказском песке — и опять план, тонны, одной трески переловил... если ссыпать в единую кучу — гора Казбек получится. В море
— А я увидел дом, вошел — и осел.
— Понимаю.
— И так посчастливилось, что вы, именно вы оказались в моем доме! Как бы я с другими?.. Можете не опасаться: приберу, подлажу все во дворе, дом подремонтирую.
— Смешной вы, право. Счастливый и смешной. — Легонько вскочив, доктор филологии Защокин раскурил трубку, отошел к письменному столу, улыбчиво оглядел Ивантьева. — Еще неизвестно, кому больше повезло: вы же мне дачу сохраните, и соседке тридцатку совать не стану, чтобы приглядывала за моей халупой. Ясно вам?
— Ясно, — проговорил отрешенно Ивантьев, уставясь в широкие, потертые, когда-то крашенные доски пола; доски были теми, давними, и косяки дверные, и потолок, и мощная матица от стены до стены, она лишь чуть-чуть прогнулась, навек закостенев.
Спать легли поздно, вдоволь наговорившись. Несколько минут, совсем уж по-родственному, Ивантьев посидел на краешке кровати Защокина, а потом улегся, постелив кое-что, прямо посреди пола; от скрипучей гостевой раскладушки он отказался.
Погас в простеньком матовом плафоне электросвет, дом наполнился тьмой, вроде бы хлынувшей снаружи, и оттого там стало светлее, окна засинели прояснившимся к ночи небом; тьмой, наружной синью обернулась понемногу назревавшая и наконец овладевшая всем живым и мертвым тишина; лишь шумел протяжно, глухо древний ельник за огородами у реки. Шум этот слился постепенно с шелестом волн, которые плавно закачали пол, и Ивантьев только удивлялся, почему он лежит на жесткой палубе, а не у себя на диване, привинченном к перегородке каюты, «Ничего, — сказал он себе, — это палуба моего родного дома, привыкнуть надо, она тоже качается от каких-то штормов... На судне пол был деревянный, здесь палуба из сосновых плах. Дом-корабль, корабль-дом... Но этот, мой дом, будет на крепком якоре...» И почувствовал Ивантьев — кто-то тянет, тянет с него одеяло. Он вцепился в край обеими руками и не может удержать... Кто-то маленький, Цепкий, хихикающий пыхтит, тужится, волочит одеяло к порогу... «Домовой! — догадывается Ивантьев. — Шалит, пугает, не хочет меня принять... Позабыл? Или тот, давний, умер, а этот не знает меня? Ничего, поладим, — уговаривает он домового, который почему-то стал очень похож на доктора Защокина: и очками посверкивает, и трубочка в зубах. Тьфу, не слышал, чтобы домовые курили! — Ладно, говорю — не обижу, чего привязался? Будем дружно-мирно жить. Понимаю: без домового какой дом? И другое понятно мне: домовой похож на хозяина... оттого ты и в образе доктора-филолога...» Одеяло сползло к ногам, не удержал Ивантьев, а затем его обдало сырым холодом, аж душа занемела от жути. Он очнулся, сел на постели, зорко озираясь и уже стыдясь своего сна: в распахнувшуюся форточку дул последождевой ветер, холодил горницу, Ивантьев замерз под тоненьким дорожным своим одеяльцем, вот ему и намерещилось. Он встал, закрыл форточку, поверх одеяла набросил демисезонное пальто, снова лег. Но вскоре ему стало душно, а домовой, опять прикинувшись Защокиным, начал наваливать на него всевозможные одежды: плащи, полушубки, ватные одеяла, пиджаки... Когда наволок поверх всего старую ковровую дорожку, Ивантьев не выдержал, проснулся. Было душно в доме. Открыл форточку, остыл немного. Снова ложась, попросил домового: «Ну, признаю: напугал, заявил о себе, буду помнить, любить тебя, дом отстрою, крышу починю. В каком углу ни поселишься — везде тебе будет тепло, уютно. Ну, прими, я навсегда приехал, нам ведь жить долго вместе». И легко, беспамятно уснул Ивантьев.
Поднялся он поздно, дом был залит огненным светом, и этот свет, казалось, исходил от красных, мокрых, тяжелых рябиновых гроздьев. Рассмеялся, оглядев свою постель: поверх одеяла и пальто лежали еще полушубок, плащ, старый пиджак... Вероятно, хозяин перед рассветом накрыл мерзнущего гостя. Ивантьев крикнул, полагая, что Защокин на кухне:
— Виталий Васильевич! Благодарю за нежную заботу! Ну и ночка была в родительском доме. В вашем образе меня домовой охаживал...
Глянул на письменный стол, увидел лист белой нелинованной бумаги, исписанный крупно, прочел:
«Дорогой Евсей Иванович!
Вы так крепко спали, что я не решился будить Вас. Подумалось: захотите проводить меня, а Вы и сами устали с дороги. К тому же ноша моя на сей раз оказалась легкой, дом-то будет жилым, и все в нем сохранится. Пользуйтесь холодильником, плиткой, утюгом и т. д. О Вас я скажу соседке, чтобы не подумала чего-нибудь плохого, с остальными жителями нашего хуторка познакомитесь сами. Всего Вам доброго, поселянин! Зимой, возможно, проведаю Вас. На всякий случай оставляю свой московский адрес...
P. S. Пляшите от печки!»
Так, понятно: интеллигентный хозяин вежливо удалился. Немножко жаль — не пожал руки, не простился с ним, но ведь... Ивантьев рассмеялся: ведь тут его заместитель будет следить за мной! Он погрозил «заместителю» в чулан за печкой, потом опустился на колени посреди горницы и поклонился в тот угол, где, он помнил, висели иконы и куда крестились дед и бабка. Нет, не из веры вовсе — для выражения памяти, почтения предкам. Вскочил легко, освобожденно, сказал себе:
— Ну, начнем, товарищ капитан, жить на суше!
В майке, спортивных брюках, взяв полотенце и мыло, Ивантьев вышел во двор. Минуту стоял, дыша пронзительной прохладой, оглядывая двор: сруб давнего сарая покосился, углом осел в землю, от сенника даже столбов не осталось, огород зарос бурьяном, мелким березником, лишь палисад огорожен голубыми штакетинами, в нем стояла могучая рябина и росли четыре молодые яблони, понизу виднелись завядшие огуречная, морковная, луковая грядки. Печальна картина крестьянского двора, ставшего дачей горожанина... Но и это мало огорчило Ивантьева: что тут мог, что умел старый ученый человек? И зачем ему? Сохранил кое-что — спасибо!
Тропа к речке твердо протоптана, к рекам тропы не зарастают, их больше становится — из огромных и малых городов, из деревень и селений. Об этом Ивантьев думал, пробираясь меж росных стен бурьяна, обжигаясь ледяными каплями. Речка открылась за белым песчаным бугром, редкими престарелыми соснами, рябящей полосой чистой текучей воды. Она показалась Ивантьеву узенькой, обмелевшей, мало похожей на ту, что хранилась у него в памяти: невеликая, но этакая крутая нравом, и переплыть ее было непросто, и лодку могла закрутить в водовороте, опрокинуть на перекате... Усохла ли она или после огромных рек и морей увиделась Ивантьеву ничтожно маленькой? Но она была, текла, и вода в ней сияла светлейшей голубизной. И он сказал ей:
— Здравствуй, Жиздра! Я жив, здрав!
ПЛЯШИ ОТ ПЕЧКИ
Прав был мудрый филолог: надо начинать с печки, чтобы не замерзнуть зимой. А печка была та, древняя, сложенная еще дедом. Ее давно не топили, и, когда Ивантьев попробовал разжечь в ней березовые поленья, дым хлынул из всех заслонок, конфорок, щелей. Прочихался, решил идти к соседке: сельская жизнь в одиночку не живется. Так-то. Пляши от печки, но не забудь подружиться с соседями.