В поисках синекуры
Шрифт:
«Ну, примемся разрушать... созидая», — сказал он себе, ударил молотком по верхнему кирпичу, сбил шелуху извести, снял кирпич — рыхлый, иссеченный дождями, ветрами. Бросил его во двор, испугавшись: не пришибить бы кого! — и рассмеялся: «Двор-то у меня пустой! Надо же — жива крестьянская натура, затаилась, а не погибла».
Дело пошло, наладилось: плохой кирпич — вниз, хороший — в сторонку, пригодится для новой трубы; через час он уже работал на чердаке, к полудню проник через трубную дыру в дом, вошел как бы сверху, увидел разрез дома, его вполне крепкие стропила, балки, плахи потолка, будто приобщился к строительству, возведению деревянного жилища, и почувствовал, ощутил, признал силу рук, умение, ловкое мастерство деда-мужика. На закате солнца выволок в
Баньку бы сейчас! Но у филолога баньки не имелось, обходился речкой да железной бочкой на столбах, приспособленной для душа, никто из соседей, конечно, новому хуторянину баньку не истопил, с соседями предстояло еще пуд соли съесть.
Посидел на песке, остыл; сбросил в воду чесучовый костюм, прополоскал, замутив светлую струю, а затем, решившись, окунулся и сам: уж очень пропылился, засолонел потом, оказавшимся куда солонее соленой рыбацкой воды.
К дому бежал, обжигаясь холодным воздухом, замирая сердцем от веселости и страха: не простудиться бы, не слечь в начале новой жизни! На прохладном Севере редко доводилось купаться в открытой воде.
Толкнул дверь, перепрыгнул порог и замер — в мокрых трусах, с ботинками в руке, растерянно соображая: не ошибся ли двором, домом, дверью?.. На табуретке у застеленного газетами кухонного стола сидел седой, гривастенький, крепкий дедок — из тех, что шире поперек, — сидел, мирно сложив руки на коленях, посмеивался, тихо поглядывал из-под колючих кустиков бровей чистыми синеватыми глазами. «Вот оно, — мельком подумалось Ивантьеву, — наработался, ошалел, опять мерещится... только в ином образе...» Хотел уже выйти в сени, переодеться, успокоить нервы, а потом поговорить с н и м более серьезно, если не улетучится. Но дедок привстал, мало прибавив себе роста, протянул руку, сказал бойким тенорком:
— Дед Улька буду.
— Улька? — переспросил, ничего не понимая, Ивантьев.
— Да, Улька. Вообще меня Ульяном звать, да так привыкли: Улька да Улька.
— А вы кто? — не поверил Ивантьев в реальное существование деда Ульки: кем только не прикинется шалавый домовой дух, невзлюбив жильца!
— Печник я. Самсоновна послала, говорит: сложи человеку печь, зимовать вроде собрался. Зашел, вижу — добро поработали, завидно добро! В один день такую махину разворочать... Видать, по-серьезному жить собрались, нам такие особенно нужны: для общения, коллектива. Приезжие отдыхающие хоть и вежливые, да чужой народ. Вроде как наблюдать за нами приезжают. Ваш-то хозяин, правда, ученый, книжки дает читать, в медицинских травах разбирается, а другие только природу любят, загрязняют окружающую среду...
Ивантьев молча прошел в комнату, забыв пожать гостю руку, молча натянул на себя теплое белье, поверх — полную форму (привычка: принимаешь гостя — будь в форме, моряк!). Причесался, даже поодеколонился, слушая ровный говорок деда. Понятно теперь: этот дед — печник, посланный Самсоновной. Померещилось черт знает что! Нервы... Хорошо, хоть гостя не напугал. Думает небось: моряк, капитан, из больших морей и городов, может, там и руки не жмут — честь друг дружке отдают да рапортуют. Но и сами здесь в простоте праотцовской пребывают: вваливаются без стука, приглашения, вольготно рассаживаются, как у себя дома.
Вышел, подал руку деду Ульке, сказал, чуть поклонившись:
— Извините, искупался, мокрый был.
— Молодец, — улыбчиво похвалил дед. — Сразу видать — моряк, стылой воды не побоялся. И это — поработал-то как! Добро. Завидно добро! Сильный вы, извиняюсь... как по батюшке? Ага, Евсей Иванович. Сильный, говорю, вы, Евсей Иванович. Представительный тоже — что рост, что плечи, что волос крепкий... И зубы, вижу, на Севере не оставили, и глаза ясные привезли. Добро. Люблю этаких. Сам смолоду очень дюжим себя чувствовал: на кулачки там или в работе какой — первым выступал. Нос, видите, перебитый, кривой ношу? Свинчаткой помяли, а так — прямой был, как у вас. Нос прямой — характер честный, примета моя такая, на опыте жизни проверена. Горбоносым, курносым не доверяю — из них торгашей, обманщиков много...
— Вы и сейчас ничего, — осторожно прервал деда Ульку повеселевший Ивантьев, — у вас силенки — ой-ей!
— Не жалуюсь. Болями не испорчен. А все потому — по чужим краям не мыкался, места легкого не искал. Как говорится, где родился, там и сгодился, вот и здоровьем сохранился. У меня такая философия: почему человек на своем дворе крепким бывает? В соответствие приходит с окружением, вроде тоже природой делается, все свое природа умно бережет, жалеет... А то как бывает? Раз-два — на севере оказался, три-четыре — юг освоил. Ну, а пять-шесть — болезней не перечесть, старикашкой вернулся. Да что пользы — земля родная его позабыла... И вы, слышал, тоже вернулись будто в родные места?
— Правильно, вернулся. И вот что скажите: вы наверняка помните Ивантьевых, живших в этом доме? Старший мастеровым был, дома рубил, печи клал... А я сын одного из младших, Ивана, что на каспийские рыбные промыслы завербовался.
— Постой, погоди! — Дед Улька живо подскочил, приблизился к Ивантьеву, оглядел его в упор, лицом к лицу, затем сбоку, чуть привстал, вроде бы убедиться, что нет лысины на затылке Ивантьева, немного присел, зыркнул снизу и тогда только протянул короткие, налитые мускулистой тяжестью руки. — Так я же у твоего деда печному делу учился! Вот те крест, — он довольно умело перекрестился, — вот те клятва родителем моим, который колодезным мастером был! В тридцатом твой дед помер, а батька завербовался... Помню. Мне тогда двадцать восемь сполнилось, на станцию провожал... С батькой твоим дружил, а вас, маленьких, трое было... То-то, как глянул на тебя — душа шелохнулась, подумал: не нашенский ли? Выходит — наш. Вы на деда больше похожи, сильный был человек, любую работу добро справлял. Не уехал бы ваш батька, кабы дед не помер. Да и помер-то не своей смертью.
— Знаю. Лошадь ковал, копытом ударила.
— Так. Точно! — Дед Улька тряс руки Ивантьева, топтался около него, трогал морскую форму, подталкивал в бока, постучал кулаком в грудь, словно просясь войти, и радовался, и говорил: — Так мы с тобой да моя бабка — самые коренные, все прочие послевоенные, прибывшие на заселение. Добро! Во добро!
Ивантьев усадил Ульку за стол, открыл банку скумбрии, положил защокинских огурчиков, налил водки.
— Это можно! Воздерживаюсь по возрасту, а сегодня — можно! Только так: выпьем — и ко мне. Бабка птицу зарубит. Встречу отпразднуем. Или мы не соковицкие, не родные? Отгуляем возвращение Евсея! — Дед умело, неспешно выпил, нежадно и обстоятельно закусил рыбкой. — В еде, как в работе, спешка нервы портит, — пошутил, сияя голубизной ясного взора в глаза Ивантьеву. — А мои здесь остались, я их крепко держал. Два сынка на главной усадьбе, два в районе. Дочка, правда, далее отсеялась — в Москве живет. Так она женщина, ей так полагается — за мужиком тянуться... Ну, добро, Евсей, и еще спасибо! А теперь пошли в мою хату.
Ивантьев указал на зачищенные белые камни печного фундамента: как, мол, с этим быть, дом лишился своей главной части — печи?
Дед Улька легко махнул рукой, рассмеялся:
— Моя забота. Возведу, построю, вылеплю по персональному заказу. Какую желаешь: русскую, голландку, плиту с лежанкой, с обогревом в пять дымовых колодцев? Не знаешь? Правильно. Капитану корабля знать это не полагается. Обсудим. Посоветую. Да ведь еще одного человека надо привлекать — Федьку Софронова. У него трактор. Глины подвезем, кирпича свежего добудем.