В рассветный час (Дорога уходит в даль - 2)
Шрифт:
Очи милые
И прекрасные!
В песню вступает Леля, и оба голоса, Лели и Володи, поют вместе, словно идут рука об руку по тропинке в поле:
Как, люблю я вас,
Как боюсь я вас,
Этих милых глаз,
Этих ясных глаз!
Все знают (и даже я знаю!), что у Лели и Володи - "роман". Они любят друг друга, они поженятся, когда кончат курс. Вероятно, от этого в их пении звенит такая чистая радость, что все слушают, задумчивые, растроганные, словно издали следят глазами, как Леля и Володя медленно идут по весенней тропинке среди полей.
Но ненадолго
...Гаудеамус игитур,
Ювенес дум сумус!
По-русски эта песня звучала бы примерно так:
Веселитесь, юноши,
Пока есть в вас сила!
После юности веселой,
После старости тяжелой
Примет нас могила...
А иногда, притворив плотнее дверь и сев в тесный кружок, молодежь поет приглушенными голосами те песни, которые я люблю больше всех:
Много песен слыхал я в родной стороне,
В них про радость, про горе мне пели,
Но из песен одна в память врезалась мне,
Это песня рабочей артели.
Э-эй, дубинушка-а-а, - ухнем!
Э-эх, зеленая, сама пойдет!
Подернем! Подернем!
Да ухнем!
Я знаю, что этого петь нельзя, это запрещенная революционная песня. За одну "Дубинушку" полиция может, нагрянув, арестовать всех этих замечательных юношей и девушек... Мне рассказывали Павел Григорьевич и Анна Борисовна: с такими песнями революционеры выходят на демонстрации против правительства, шагают от этапа к этапу в далекие, глухие места ссылки.
Смело, друзья, не теряйте
Бодрость в неравном бою!
Родину-мать защищайте,
Честь и свободу свою!
Пусть нас по тюрьмам сажают!
Пусть нас пытают огнем!
Пусть в рудники посылают!
Пусть мы все казни пройдем...
Дверь открывается - на пороге стоит отец Свиридовых, Сергей Иванович.
– Владимир!
– говорит он с упреком.
– Я ведь просил тебя...
Леля бросается к нему:
– Больше не будем! Сергей Иванович, не сердитесь... Мы немножко попели, - уж очень душа горит... А больше не будем, золотой, не будем!
Разве можно сердиться, глядя в Лелины "очи синие"? Легкая, чуть заметная улыбка пробегает по губам Сергея Ивановича. Обычно губы эти крепко сжаты и лицо сурово, почти угрюмо. Сергей Иванович смотрит на Лелю и смягчается:
– Я только напоминаю: осторожность! Зачем зря рисковать? Пойте тише, под сурдинку...
В тот же вечер я случайно слышу в кабинете Сергея Ивановича обрывок его разговора с папой. Я не подслушиваю, нет!
– меня прислали звать Сергея Ивановича и папу чай пить. Но они так поглощены разговором, что не заметили моего прихода. Ну, а я, конечно, так заинтересовалась их разговором, что застыла на месте как вкопанная.
– Тревожусь я о нем, Яков Ефимович! Очень серьезно он в революцию ушел... Какие-то рабочие к нему ходят, какие-то незнакомые люди... Боюсь, сломит Володька шею!
– Не сломит!
– возражает папа.
– Для настоящих людей, - а я Володю знаю, он на моих глазах вырос, и он именно настоящий человек!
– для них это закалка на всю жизнь!
– Вы и меня знаете, Яков Ефимович...
–
– Я - человек, на всю жизнь раненный. Когда Маша умерла, жена моя, я еще молодой был. Мог жениться. Нет, не захотел, чтобы у детей мачеха была! Живу бирюком, нигде не бываю, даже к вам не каждый месяц заглядываю. Дети для меня - все!.. Вам, Яков Ефимович, легко говорить: Сашурка-то у вас еще ребенок. А вот подрастет она да потянется к революции, - что вы тогда будете делать?
– А, наверно, то и буду делать, что вы теперь делаете, что все другие отцы: горевать, тревожиться, ночей не спать... может быть, даже кровавыми слезами плакать... И все-таки, думаю, будет мне радостно: хорошая, значит, выросла... Ты здесь зачем?
– вдруг грозно обрушивается папа, только теперь заметив меня.
– Вот, Сергей Иванович, невозможный ребенок! Брысь отсюда!
Я ухожу, очень обиженная. Удивительные люди - взрослые! Никакого понимания! Даже памяти - и той ни на копейку! То папа сам говорит мне: "Ты уже не маленькая!" То я, оказывается, ребенок, да еще и "невозможный"! А что, собственно, случилось, из-за чего столько шуму? Я пришла за ним, хотела сказать: "Чай пить!" Слышу, у них такой разговор... Ну как было утерпеть, чтобы не послушать хоть немножко? Оказывается, я им помешала!
В этих мыслях я прохожу мимо комнаты Володи. Дверь приоткрыта, - ну разве можно не шмыгнуть туда? Как и говорил только что Сергей Иванович, в комнате, кроме самого Володи, все - незнакомые люди.
Увидев меня, они, как по команде, замолкают. Смотрят на меня. Чувствую, что ввалилась непрошеная, некстати, и страшно смущаюсь. И тут я мешаю!
– Эт-т-то кто еще такая?
– с наигранной свирепостью рычит на меня Володя.
Мне сразу становится легче. Володю я люблю почти так же, как Валентину. Он - добрый, хороший. А главное, что я ценю в Володе - то, что ценят у взрослых все дети: ему со мной интересно! Он всегда расспрашивает, что я читаю, какие у меня подруги, что делается у нас в институте...
– Предъявите паспорт!
– сурово-официально предлагает Володя.
– Что такое? У вас нет паспорта? Вы несовершеннолетняя? Кто же вас знает? Кто может за вас поручиться?
– Я!
– раздается веселый голос из темного угла за шкафом.
– Я за нее ручаюсь!
Это говорит Вацек! Веселый, никогда не унывающий рыжий Вацек! Мне становится легко: он напоминает мне Павла Григорьевича, Анну Борисовну, Юльку...
– Ты ручаешься за нее, Стась?
– спрашивает Володя, и непонятно, почему он называет Вацека "Стасем".
– Разве ты ее знаешь?
– Мы с ней старые друзья!
– заявляет Вацек.
– Пусти се, Борис!
Еще того не легче! Мало того, что Вацек вдруг оказался "Стасем", так еще и Володя почему-то "Борис"!
– В таком случае, я за нее тоже ручаюсь. Два поручителя - эго солидно. Садись, Сашурка!
– И Володя пододвигается на диване, чтобы дать мне сесть рядом с ним.
Я, конечно, пристраиваюсь около Володи - становлюсь маленькой, незаметной. Все забывают обо мне и продолжают прерванный разговор.