В садах чудес
Шрифт:
Настроение ужасное! До полудня проторчала у зубного. Видела Даниэлу, она передает тебе привет. Спасибо за лекарства и открытку. Отец Милены считает, что наш переезд все-таки состоится. Представляю себе всю эту суету! А вообще-то у нас ничего интересного не происходит. Все интересное у тебя, в сказочном Нью-Йорке…»
(Пауль не удивился тому, что окажется в Нью-Йорке, хотя вовсе и не собирался в Америку; он почувствовал, как скривились губы в грустной саркастической усмешке. Нью-Йорк отнюдь не виделся ему «сказочным»; наоборот, в этом городе ему было неуютно, одиноко. Суть отчаянного положения заключалась в том, что с одной стороны надвигалась угроза физической гибели; и, кажется, именно от этой угрозы он и спасался; с другой стороны терзала безысходность. Сунув руки в карманы темного пальто, он остановился на узкой улочке возле переполненного мусорного ящика; улочку стискивали дома с маленькими магазинчиками внизу, вывески были на английском и на идиш древнееврейскими буквами. Это и был Нью-Йорк. И еще Пауль понял, что хотя он
«Я без конца сижу за книгами, папа грозился, что спрячет все книги, но вынужден был смириться. Мама уселась вязать мне кофточку и заявила, что если мне непременно нужна шаль, то пусть я тоже сяду за спицы. Так что, как видишь, я поставлена перед сложной проблемой. Юлия становится все красивее; кажется, я всерьез начинаю гордиться своей очаровательной сестрой. Сегодня вечером она на вечеринке, у кого-то из своих одноклассников. По радио передают „Кукушку“, только что отзвучала „Рио-Рита“, а мне грустно без тебя. Как ты? Пишу и не знаю, прочтешь ли ты мое письмо? Чао!
(Теперь Пауль знал, что он почувствует и подумает, прочитав это письмо. Он знал, что ему поспешный его отъезд в Америку увидится напрасным. Он подумает: а так ли уж реальна эта угроза физической гибели, от которой он так позорно-панически бежал? Быть может, опасность преувеличена?..)
Как всегда остаюсь твоей неуравновешенной А. Не успела я немного успокоиться после всех хлопот переезда и примириться с тем, что еще неизвестно сколько придется оставаться здесь, как вновь хлынула волна противоречивых слухов и предположений. Это настоящий кошмар, и конца не предвидится. Мы с Миленой ничего не можем понять. Вчера на грузовике привезли семью ее тетки. Все так ужасно! Я не знаю, что и думать, а тем более, что делать. Но определенно: с прежней жизнью покончено. И во всем этом ужасе меня огорчает еще и то, что прежде я была для своих родных предметом гордости, теперь я — сплошное разочарование. Боюсь говорить с мамой, мне даже страшно посмотреть ей в глаза. Мне хочется спрятаться от всех, как улитке в ракушку, и молча прозябать. Я чувствую, что потеряла тебя. Наверное, я глупа и уж, конечно, ты с полным правом можешь теперь называть меня „неисправимой пессимисткой“. Нет, как это глупо с моей стороны: надеяться на возвращение прошлого. Каждую свою ошибку, всякий свой неверный шаг человек искупает страданием. Но что же я такого сделала и сколько можно страдать? Неимоверная глупость — жаловаться именно тебе, но мне ведь некому больше пожаловаться. Ты-то уж точно ни в чем не виноват, и это нечестно — мучить тебя. Но, Павел, все так жестоко! И я чувствую, что это еще не конец, что еще должно произойти что-то ужасное. Я должна с кем-то делиться всеми своими мыслями, а Даниэлы рядом нет, и не знаю, где она теперь. Прости! Хотела написать тебе веселое жизнерадостное письмо, но видишь… Мне очень трудно писать тебе, или, если точнее, мне страшно писать тебе. Есть ли хоть какой-то смысл в том, чтобы описывать тебе весь этот здешний кошмар? Нет, дело совсем не в этом! Просто оборвалась какая-то нить, которая прежде связывала нас, что-то изменилось навсегда и я не смею тебе писать, как писала прежде. В Берлине я полагала, что даже если ты оставишь меня, мы все равно будем переписываться, и, то что называется, останемся друзьями; теперь я вижу, что все не так, и я ничего не знаю, не понимаю. Мне очень тяжело, ведь с тобой связано почти все в моей „взрослой“ жизни. Боясь, что не выдержу. Прошу тебя, сделай что-нибудь, помоги мне вырваться отсюда. Или все иллюзорно и бессмысленно? Я прошу тебя об одном: найди время и не лишай меня последней надежды.
(В сущности, помимо чувства вины перед этой девочкой, в жизни Пауля до Америки существовали еще и какие-то давно прервавшиеся, перегоревшие отношения с другой женщиной, матерью его сына. Сейчас Пауль не знал, что это были за отношения, но знал, что тогда, в Нью-Йорке, он будет их хорошо помнить и воспринимать как стыдные и мучительные. Но и это было еще не все. Он пытался понять: что же все-таки произошло? Может быть, и он и многие другие просто обрекли себя из пустого панического страха на прозябание в чужой стране? Лишиться родного языка! И при этом не иметь имени, которое открыло бы ему двери в редакции эмигрантских газет и крупных издательств…
«Беспардонная ложь, просто ложь, и статистика». К этой триаде Дизраэли Пауль тогда в Америке с удовольствием добавил бы четвертый пункт: «информация», то есть радио, газеты, слухи. Возможно, они содержали какую-то истину, но хищнически подхваченная крупными и мелкими амбициозными политиканами, сотни раз разыгранная примитивно, словно крапленая карта; эта истина уже не могла восприниматься в качестве истины. Да и была ли это истина? Для Пауля и многих других в то время вопрос будет формулироваться не настолько отвлеченно, но гораздо проще: действительно ли их друзьям и близким, оставшимся в Европе, грозит смертельная опасность?..)
Половина третьего ночи. Самое время для письма. Я одна. Милена недавно улеглась, но мне совсем не хочется спать. Мне страшно. Может быть, это и глупо, но мне все равно страшно. Очень холодно. Вчера я проснулась ночью и меня одолели мысли и воспоминания. Пишу при свече. Не знаю, о чем тебе написать. Хочу написать, и не знаю, о чем. Ах да, пресловутое бодрое письмо, которого ты, кажется, всегда ждал от меня, и уже, видимо, никогда не дождешься. А если бы я собралась с силами и
Я знаю, я должна написать, что все хорошо, что я спокойна. Но разве ты поверишь? Милене легче, она все рассказывает Марку, он тоже здесь и потому все понимает. Прости! Если бы я знала, где сейчас мама, отец, Даниэла, Юлия! Если бы я могла написать Даниэле! У меня никого не осталось, только ты. Но я давно уже стала бояться тебя. Не знаю, почему. Нет, знаю, конечно. Это очень просто: потому что ты не любишь меня больше. Или нет? Пишу и не знаю. Все так жестоко, так глупо, и ничего нельзя изменить. Конец всему!..
Но, милый, не могу! Чувствую, что пишу глупости, но не могу не писать! Столько всего накопилось! Дело вовсе не в том, что мы далеко друг от друга, просто я не могу превратиться в ту веселую и верную подругу, какая тебе нужна. Но тогда зачем? Зачем все? Объясни мне, если можешь. Неужели я пишу тебе только потому, что все еще жду от тебя помощи? Как это унизительно.
(Сейчас Пауль не знал, как звучал голос этой девушки; он знал только, что тогда, в Нью-Йорке, он будет помнить ее голос, и голос этот будет звучать в его сознании, когда он будет читать ее письма. Он знал, что он их получит и прочтет, хотя и не знал, каким образом это произойдет…
На короткое время он ощутил дневной солнечный свет и тепло, и связанность своего сознания с мыслями и чувствами Сета Хамвеса. Раздался голос Баты:
— Я тщетно пытался вспомнить, как же все это произошло; как случилось, что Ахура оставила меня и стала женой Марйеба. Я и сейчас не могу вспомнить. Должно быть, они что-то нашли, что-то открыли друг в друге, и для них это было неизбывно-радостно. А для (ценя все это было так жестоко, так глупо, и ничего нельзя было изменить…
Пауль вздрогнул всем телом…)
Миновала полночь, не спится. Что-то должно произойти, я уверена. Каждый день уходят поезда. Наверное, увезут и меня. Оттуда нельзя будет писать, я знаю. Надеюсь, у тебя в Нью-Йорке все хорошо; со мной, как видишь, совсем иначе. В душе пустота абсолютная, не живу, а существую. Со стороны, впрочем, незаметно. Болтаю со всеми, кто еще остался, даже смеюсь. А внутри пустота и боль. Реальны одни лишь воспоминания, и больно вспоминать. Сейчас сижу и плачу. Что еще мне остается… Даниэла, наверно, сумела бы меня утешить, сама я уже не могу ничего для себя сделать. Все это я пишу совсем не для того, чтобы ты жалел меня, а просто потому, что быть может, ты еще помнишь, как мы были вместе. Забудь! Найди новых друзей и забудь о прошлом! Ничего не повторяется и мне не на что надеяться. Я убеждаю себя, что все так и должно быть; внушаю себе, что я сама этого хотела. Кажется, уже и не осталось боли, одно отупение. Прошу тебя об одном: забудь. Помоги мне выбраться отсюда и забудь. Ты еще встретишь девушку, которая сделает тебя счастливым. Ты забудешь меня. Возможно, уже забыл Пора кончать, Павел! Я первая должна остановиться. Нет смысла! Все равно все идет к концу, и меня скоро увезут отсюда. Все имеет свое начало, кульминацию и конец. Наверное, в Нью-Йорке много красивых и умных женщин. Надеюсь все же, что безлично-покорные существа вряд ли заинтересуют тебя. Желаю тебе счастья и успехов. Оставь мне лишь слабую надежду на то, что много лет спустя ты все-таки вспомнишь обо мне.
(Пауль пытался знать (да, не вспомнить, поскольку невозможно вспомнить будущее, но именно знать), делал ли он какие-либо попытки помочь девушке. И вдруг понял, что, конечно же, нет; ведь он получил ее письма, когда все уже было кончено и она уже не нуждалась в помощи. И он уже знал, тогда знал, каким образом, как все было кончено…)
Я глупая, непостоянная, надоедливая, но я пишу тебе! Я совсем одна. Милену и Марка увезли в среду. Счастливые! Их везут в одном вагоне. Не знаю, получишь ли ты это мое письмо. А остальные? Получил ли ты их?..
Теперь живу в комнате еще с пятью девушками. Сегодня прибили полки. Я расставила уцелевшие книги и безделушки. А как ты? Как тебе живется? Какая у тебя комната? Нет, не могу! Помнишь, как мы устраивались на квартире в Вернигероде? Как ты, Павел? Я здесь тупею с каждым днем. Занятия танцами и английским давно прекратились. Не до того! Помнишь, как мы танцевали румбу „Инес“, а после — тот медленный нежный вальс, забыла, как он называется… Боже, как здесь кошмарно!.. Помнишь, как мы слушали „Волшебную флейту“? А Гершвина „Американец в Париже“, помнишь?.. Мне плохо, Павел, мне плохо… Как ты? Что сталось с Эрикой и Михаэлем? Они тоже в Америке? Если бы я могла получить письмо от тебя!.. Милены и Марка больше нет… Но мои письма, ведь это все же хоть как-то связывает нас, меня и тебя. Правда?
Целую тебя.
(Но даже если бы он раньше получил эти письма, разве он мог бы помочь ей? Куда, к кому он мог бы обратиться? Все к тем же продажным политикам? (А непродажных не бывает.) Но ведь они и так все знали. Все все знали… И если ты не успеваешь, впиваясь зубами и царапаясь ногтями, взобраться на верхнюю ступеньку, твоя судьба, судьба «обыкновенного человека», никого не интересует; ты автоматически причислен к множеству, заталкиваемому грубыми кулаками в мясорубку истории… И вот для чего нужно оно, абсолютное, волшебное, сладостное познание; для того, чтобы тебя, личность, единицу, не смели причислять к множеству!..)