В скрещенье лучей. Очерки французской поэзии XIX–XX веков
Шрифт:
«Песни Мальдорора» остаются во многом тайной за семью печатями, в лучшем случае запасником для выборки оттуда отдельных хрестоматийных страниц, до тех пор пока не взято в толк, что это книга самообнаружения, которое продирается сквозь дебри уже набранной или навязанной, но еще не осмысленной и потому наносной культуры. Здесь личность, жаждущая такого открытия самой себя, мучительно тужится прорасти из породы вековых культурных образований, к со держанию которых и их языку она поначалу целиком своди лась. Пока же ее как таковой – со своей самостоятельной правдой – нет и она уповает начать по-настоящему быть после того, как проверит собственными стараниями, где ис черпываются возможности и обнаруживается неполноцен ность обильно впитанного ею извне культурного слоя.
Подспудное исповедальное томление «Песен Мальдорора» не делает их, однако, исповедью, даже завуалированной. Неповторимость Лотреамона в том, во-первых, что трудное, сбивчивое и не всегда успешное отпочкование личности запечатлевается им не умозрительно, как это многажды дела лось вслед за Блаженным Августином или Руссо, не в виде раздумий-воспоминаний о ранее случившемся, уже миновав шем, а в виде записи случающегося с мыслью и воображением сегодня, сейчас, в момент писания: «Я образую мой ум по мере того, как выстраиваю звено к звену мои думы». И в том, во-вторых, что орудия Лотреамона не аналитичны, а совершенно непосредственны: они являют собой вихрение образно-стилевых потоков, пересекающихся, сливающихся, накладывающихся
35
В конце концов снискавшим, правда, известное признание и за пределами этого круга. Одно из подтверждений тому встречается в мемуарах Жака Дюкло «Под вечер жизни». Вспоминая о своем знакомстве в молодые годы с поразившими его тогда «Песнями Мальдорора», видный политик-коммунист и на склоне лет считал, что «талант (Лотреамона) поднимался порой до высот истинной гениальности», был «отмечен исключительной словесной изобретательностью», хотя нередко здесь полет «воображения и граничит с бредом», а «черты гения соседствуют с сумасбродством».
Лотреамон. Рисунок Феликса Валлотона. 1898
К этим двум основным линиям письма добавляется еще и третья, обозначенная с первых же строк, но набирающая свою полновесность ближе к концу: встроенное в речевую ткань своего рода «метаобсуждение» ее лада, хода, отдельных оборотов. Голос сочинителя, так сказать, троится. Неведомая самому Лотреамону, но страстно искомая им истина о себе и брезжит временами в зияниях между подголосками, когда они расходятся. И пусть она на поверку оказывается очередным миражом, в глазах уверенного в ее подлинности она достойна того, чтобы быть высказанной впрямую как исповедание обретенной веры. Но это уже в другой книге, написанной личностью, которой мнится, будто она состоялась, сумела сделаться ясной для самой себя и теперь можно без колебаний поставить на обложке свое настоящее имя – Изидор Дюкасс.
Лотреамон-повествователь в «Песнях Мальдорора» с той хладнокровной невозмутимостью, какая бывает при наваждениях, рассказывает «страшные истории». Почти все они про изуверства, которые наблюдает в своих странствиях по городам и весям, а чаще чинит демонический скиталец Мальдорор – воплощенное исчадие преисподней, архангел-истребитель, то «печальный, как вселенная, и прекрасный, как самоубийство», а то уродливый и гадкий до омерзения. Он без конца меняет обличья, иногда человечьи, иногда взятые напрокат у какой-нибудь нечисти или вовсе ни с чем не сообразные, дабы всякий раз по-разному – чудовищнее, изощреннее, сладострастнее – сеять свое «зоревое зло» – жуть апокалипсических рассветов. Среди его «подвигов» – глумление над слабыми, заманивание простодушных в коварные ловушки, уничтожение попавших в беду и молящих о спасении, мучительства, зверские изнасилования, болезнен но-извращенные выходки, измывательства над детьми и ответные расправы их над родителями, кощунства на каждом шагу – длинная чреда преступлений из тех, что начиняли расхожую мифологию низовой культуры прошлого столетия. Лотреамон словно бы вознамерился по-своему перебрать, разогреть до белого каления и тем исчерпать опись «бродя чих» злодейств из «черного» чтива романтической поры, из готовив нечто вроде подытоживающей их выжимки – свода самых вопиющих, самых ошарашивающих. И для этого постарался изукрасить, выпятить, оживить полустертые клише со всей возможной безудержностью, широко прибегнув для этого к подспорью в виде кошмарных сновидений или, по меткому наблюдению Ж. Грака, мастерски воспользовавшись нагромождением тех устрашающе нелепых выдумок, в каких соревнуются подростки, когда в ночном сумраке общих интернатских спален наперебой «пужают» друг друга россказнями про всякие страсти-мордасти.
Бредовость и какое-то разнузданно-лихое изобретательство сквозят в жутких «чудесах» «Песен Мальдорора»: тут кошмарный паук приходит по ночам сосать жизненные соки из груди спящего; тут мать-сладострастница предает сына медленной казни в отместку за его отказ от кровосмесительства и невестка ей в этом помогает; тут убийца-силач, взобравшись на Вандомскую колонну и раскрутив свою при вязанную за ноги жертву, как пращу, забрасывает ее тело на другой конец Парижа, оно прошибает купол Пантеона, веревка цепляется за перекрытия и потом скелет еще долгие дни на ней качается; тут вселяются в свиней и сожительствуют с акулами, а упавший с головы распутника-изувера волос ростом с человека вслух вспоминает о похождениях своего хозяина в келье старинного монастыря, приспособленного под дом свиданий самого низкого пошиба; тут кишат жабы, насекомые, осьминоги, хищные птицы, бездомные псы, гнусные твари вовсе неведомой породы – помесь растений и зверей; тут вещи оборачиваются живыми существами и люди отвердевают, каменеют, претерпевают не мыслимые метаморфозы. И все эти фантасмагории, среди которых выделяется своей чудовищностью перечень омерзительных примет самого Мальдорора, прописаны тщательно, неспешно, с выпуклыми подробностями и порой естественно научными пояснениями, в изящно построенных периодах, способных выдержать самые строгие придирки блюстителей благородной гладкописи:
Я зарос грязью. По мне ползают вши. Свиней тошнит от моего вида. Струпья и корки проказы покрыли чешуей мою кожу, сочащуюся желтоватым гноем. Мне не ведомы ни воды рек, ни роса облаков. На моем затылке, как на навозной куче, вырос огромный поганый гриб. Сидя на бесформенной насыпи, я вот уже четыре века не шевелил ни рукой, ни ногой. Мои ноги вросли корнями в землю, и теперь к животу поднимается некий многолетний нарост, кишащий гнусными паразитами, – это еще не растение, но уже и не плоть. Между тем мое сердце бьется. Но как бы оно билось, если бы гниение и разложение моего трупа (я не решаюсь сказать – тела) не питали его в избытке. В левой подмышке у меня поселилось семейство жаб, и одна из них, ползая, все время щекочет меня. Следите, чтобы другая не убежала и не вгрызлась вам в ухо, – она может тогда проникнуть в мозг. В правой подмышке живет хамелеон, который вечно охотится, чтобы не умереть с голоду, все хотят жить. Но порою, когда его опережает другой и охота не удается, он не находит ничего лучше, как, не стесняясь, обгладывать нежную мякоть у меня на боках; я к этому привык. Злая гадюка
И далее в том же духе, а подчас и еще хлеще, на протяжении трех с лишним страниц.
Но в результате, при всей доподлинности всерьез пережитой, цепенящей духовной жути рассказываемого в «Песнях Мальдорора», трудно избавиться от подозрений о каком-то добавочном умысле, а то и гнездящейся в книге пародийности, вольной или невольной. Не столь, конечно, открытой, как когда-то в «Дон Кихоте» Сервантеса – насмешливой отходной рыцарскому роману Средневековья. И все же «Песни Мальдорора», в последний раз вороша с вызывающей истовостью и нажимом ужасы «черного романа», нет-нет да и отдающие теперь под пером Лотреамона «черным юмором», на свой лихорадочный лад отпевают набор изживших себя мифологем другого отрезка истории повествовательной культуры.
Взявшись было сочинять вслед за множеством поставщиков леденящих кровь писаний и в их привычном ключе, обрушив на головы расположенных ему внимать клокочущую лаву поношений, диких угроз, несусветных кощунств, Лотреамон дает вместе с тем понять, что сочиняемое им – не слишком-то взаправду, «находится за пределами обычного хода природных вещей». Он не тщится выдать произвольные измышления за достоверную «почти действительность», а советует не погружаться беззаботно в эту вакханалию выдумки, сохранять голову холодной, пребывая одновременно и внутри и вовне описанного. Уже в первых строках со держится предупреждение: «Да будет угодно небу, чтобы читатель, осмелевший и ставший на мгновение столь же кровожадным, как и то, что он прочтет, нашел, не сбившись с пути, собственную кратчайшую непроложенную дорогу по скорбным болотам сих мрачных, набухших ядом страниц, ибо смертельные испарения этой книги пропитают его душу, как вода пропитывает сахар, если он не сумеет внести в свое чтение строжайшую логику и умственное напряжение, равное по меньшей мере его недоверчивости». А под самый занавес, после всего этого разгула фантазии, дразняще обронено: «Если вы не желаете мне верить, сходите убедитесь сами». Сгущенная в «Песнях Мальдорора» сверх самых крайних пределов «черная мифология» и берется Лотреамоном на вооружение, и несравненно усовершенствуется, и вместе с тем пускается в ход отнюдь не в простоте душевной. Здесь ощутим прицел на то, что смысловая отдача от употребления такого орудия на сей раз во многом зависит именно от трезвой сторонней приглядки к его работе, поскольку это может дать немаловажные поправки или приращения к той духовной заготовке, которая заведомо известна, так как ранее неоднократно встречалась у предшественников.
Причина столь непростой – сопровождаемой оговорка ми, испытуемой не без доли отстраненности, а то и скрытого пародирования и все-таки охотно сохраняемой – приверженности Лотреамона к атмосфере, положениям и отчасти канве «черного романа» прорисовывается достаточно внятно в свете умонастроений, пронизывающих «Песни Мальдорора» как в их повествовательных отрывках, так и в лирических «строфах». Бесчинства Мальдорора поданы не как прихоть и несуразный вывих, а как осмысленная, выстраданная месть «падшего ангела», вновь и вновь возобновляемый богоборческий бунт против небесного зиждителя земной юдоли. Ведь она, по Лотреамону, есть сплошь долина скорбей, смердит грехами, а владыка сущего, ложно почитаемый вместилищем всех мыслимых совершенств, на поверку сам гнусное исчадие порока – кровожадный упырь, жалкий пьянчужка и похотливый пакостник. Даже самые гневные изобличения церковничества и веры в XVIII–XIX вв. не достигали хлесткости тех поношений, какие вложены в уста Мальдорора, рисующего Бога в облике неопрятного обжоры: «с горделивостью идиота» восседает тот в поднебесье на «троне из золота и человеческих испражнений», облачен в «саван, сшитый из нестираных больничных простынь», а по его бороде текут чьи-то мозги, поскольку он занят тем, что «выхватывает из кровавой жижи у себя под ногами плавающие там тела и пожирает одно за другим, откусывая по очереди руки, ноги, голову, а затем запихивая в рот все остальное и смачно разгрызая хрустящие у него на зубах кости».
Лотреамон предъявляет небесному Творцу старый – а вскоре, у Достоевского, «карамазовский» – счет за кричащее неблагоустройство, жестокость земного «творения», и это помещает Мальдорора в длинный преемственный ряд Каинов и Люциферов прошлого века, исстрадавшихся отщепенцев и мстителей одновременно.
Выдержанные в духе высокого байронизма исповеди Мальдорора перемежаются, однако, и рассказами гораздо более сниженными, нарочито мелодраматичными по своей окраске, всякий раз, когда вслед за Мальдорором и богом на мистериальные подмостки «песен» выходит третье основное действующее лицо – человечество, люди. Они-то и привносят в атмосферу книги собственно «чернороманную» струю, и само по себе это вторжение особой огрубленно-броской стилистики выдает важный поворот в бунтарстве Лотреамона против «мира Божьего». Возмущение уделом, уготованным «творцом» даже «венцу творения», соболезнование доле злосчастных смертных, о которой, как и у Достоевского, вопиют во всеуслышание детские слезы, сочетается в «Песнях Мальдорора» с ожесточением против самого рода людского, так что невозможно сказать однозначно, служит ли тут побудителем к мятежу жгучая обида за человека – жертву Бога или раздраженная обида на человека – детище Бога. Во всяком случае, Мальдорор в своих мытарствах по го родам и весям повсюду наблюдает жестокосердие, растленность, низменные вожделения, пороки, которые «родились вместе с человеком и умрут лишь с ним вместе». И эта мизантропия вполне разделяется Лотреамоном, когда он, заключая один из самых щемящих эпизодов «Песен Мальдорора» – притчу о малыше, который тщится догнать удаляющийся омнибус с равнодушно взирающим на его сиротское отчаяние кучером и самодовольными пассажирами, – уже от себя возглашает:
Племя тупое и слабоумное! Ты поплатишься за свое поведение! Это я тебе обещаю. Погоди, ты поплатишься, да, поплатишься. Моя поэзия только и будет озабочена тем, чтобы крушить человека, этого лютого зверя, и Создателя, который не должен был производить на свет подобную мразь.
Лотреамон-лирик как раз и возвращается снова и снова к проповеди негодующего духовного повстанчества совокупно против злокозненности божественной и людской. Дабы поразить свою двойную мишень, он готов мысленно протянуть руку любой нечисти – летающим, бегающим, плавающим стервятникам, пиратству, проституции, грабежу, самому Сатане. Он расточает торжественные хвалы решительно всему, в чем его неиссякаемое воображение изыскивает возможное подспорье: от вшей, «чудищ с повадками мудреца… незримых врагов человека» до стройных истин математики, благодаря которым он еще в юные годы разорвал пелену благостной лжи, открыл «во тьме нашего нутра роковой по рок – зло» и тогда же поклялся «низвергнуть самого Творца с пьедестала, сложенного подлой трусостью людей».
Даже сравнительно с бодлеровской зачарованностью грехопадениями, своими собственными и точащими сердца близких, Лотреамон «Песен Мальдорора» с их удрученным и яростным переживанием зла как изначального и неизбывного, не поддающегося лечению изъяна человеческой породы смотрит на жизнь куда более мрачно. В прославленной «строфе» об океане, искусном переложении в прозе благо говейных песнопений в честь загадочной мощи природных стихий, он словно бы прямо подхватывает у Бодлера («Человек и море») сравнение неисчерпаемости своевольных пучин морских и «угрюмых провалов души». Однако при этом Лотреамон опрокидывает бодлеровское равенство-подобие водяных бездн и сердца («О, близнецы-враги! О, яростные братья!»), чтобы в каждом из хвалебных повторов своей «оды» затвердить на разные лады сквозную мысль о ничтожестве человеческих помыслов и дел.