В скрещенье лучей. Очерки французской поэзии XIX–XX веков
Шрифт:
Самобытность дорог
От одной развилки
Оперившись, птенцы делаются птицами, покидают гнездо и летают на собственных крыльях. Чему обязаны они тем, что парят над землей, – своей природе, самостоятельно обретенному умению или гнезду, где были выпестованы в младенчестве? Утверждение, будто почти все ценное, чем гордится французская лирика с 20-х годов нашего века, вскормлено так или иначе в сюрреалистском питомнике, бытует на Западе не только в легковесных обзорах, но и в солидных трудах. В доказательство обычно приводят внушительную обойму имен действительно громких: Арагон, Элюар, Супо, Тзара, Деснос, Превер, Кено, Арто, Шар, немало других, в молодости и в самом деле причастных к кружку Бретона. Как бы ни расширялся, однако, самый перечень за счет примыкавших к движению окольно, подвизавшихся на его обочине, соприкоснувшихся с ним, подобно Мишо, в чем-то отдель ном, более или менее важном, за пределами списка неизбежно остаются такие мастера, как Сен-Жон Перс, Реверди, Сюпервьель, Жув, Понж, Каду, Френо, Гильвик, Эмманюэль… Сомнительность стараний приписать бретоновскому учению заслуги заведомо чрезмерные становится и вовсе очевидной, когда внятно осознается та исторически неоспоримая истина, что и среди незаурядных лириков самой сюрреалистской волны нет никого, кто бы рано или поздно не порывал с Бретоном, не подвергал пересмотру своих недавних миро воззренческих склонностей и хотя бы частичной перестройке свое письмо.
Путь Элюара с особой наглядностью и полнотой раскрывает непростое существо подобных прощаний с собственным прошлым. В иных случаях они протекали труднее или легче, бурно или без шума – каждый раз по-своему, и влекли за собой поиски, отнюдь не повторявшие элюаровских. И тем не менее сходство их между собой проступало в конце концов в самой их устремленности – в иногда осознанной и явной, иногда подспудной тяге к тому, чтобы расширить исповедь одного до «горизонта всех». Крылатый элюаровский афоризм, как выяснилось мало-помалу к середине XX столетия во Франции, оказался достаточно емок, чтобы пере дать закономерность – смысл не просто дороги самого Элю ара, а пучка самостоятельных дорог. Отправляясь от одной и той же развилки, они ветвились дальше по-разному, одна ко в общем направлении.
Открытие яви
Робер Деснос
Лица необщим выраженьем сочинители XX века дорожат подчас пуще всех святынь. А слишком ревностное поклонение святыням может и подвести. Поскольку очевиднее, осязаемее всего желанная неповторимость закреплена в особом писательском «почерке», то нередко и большие мастера слова опасаются отойти от однажды счастливо найденной или кропотливым трудом выработанной манеры письма. Из верности себе вчерашнему, из душевного уюта держаться испытанного на успех избегают крутых перемен, хотя годы все равно меняют и самых неподатливо кряжистых. И тогда застывший «почерк» выдает уже не живое лицо, а маску. Нужна самозабвенная дерзость, поисковое бесстрашие, что бы время от времени без оглядки расставаться с собой вчерашним, отрекаться от мертвеющих привычек и спешить навстречу очередным пробам себя в областях маняще не освоенных.
Робер Деснос принадлежал к породе искателей смолоду и до смертного часа. Лирика всегда была для него жизнью и неустанным открытием жизни, а не родом занятий. В кружке авангардистов, где он делал свои первые шаги, само слово «литература» произносилось с той презрительной издевкой, с какой у нас говорят «литературщина»; все сделанное подозревалось в подделке и отметалось ради непосредственно излившегося, стихийно выплеснувшегося. Здесь не знали греха позорнее, чем неподлинность. И когда прошлые пристрастия мешали возмужавшей личности быть самою собой, их просто оставляли у ближайшего поворота и отправлялись дальше, пренебрегая кривотолками досужих умов.
Даже рядом с самыми подвижными из друзей своей молодости по перу Деснос на редкость переменчив. Он легче и чаще других перестраивался, и его труднее, чем кого бы то ни было, узнать по двум-трем наугад выбранным строкам. Сегодняшние завоевания, случалось, уже назавтра тяготили его как обуза, и он вызывающе провозглашал свое право на независимость, в том числе и от того, чему недавно поклонялся. Пестрота его наследия бросается в глаза. Размашистость и строгость, крик и мольба, надрывный плач и радужные грезы, откровенная эротика и платоническое обожание, изысканный ученый герметизм и детская бесхитростность, озорной каламбур и пророчество, чеканный александрийский двенадцатисложник и фольклорный куплет или сбивающийся на речитатив свободный стих – на любой следующей странице сочинений Десноса можно ждать неожиданности. Постоянство его в том, что он постоянно в пути, снова и снова дерзает, не цепляясь за прежние находки и навыки, посвящая себя очередному поиску с пылом тех, кто ничего не умеет делать наполовину.
При беглом знакомстве подобную чересполосицу нетруд но принять за хаотичную разбросанность. Присмотревшись пристальней, обнаруживаешь и неслучайность отдельных резких переходов, и подспудную, хотя достаточно отчетливую, логику всех их, вместе взятых. Сам Деснос был далек от того, чтобы блуждать вслепую по прихоти минутного наития. Не раз, оглядываясь назад, он приглашал увидеть в своем становлении попытку выполнить заповедь глубоко почитавшегося им Лотреамона, которую охотно вспоминал применительно к себе Элюар: «Я заменю меланхолию мужеством, сомнение – уверенностью, отчаяние – надеждой, злобу – добротой, жалобы – чувством долга, скептицизм – верой…». Деснос был ровесником своего века. Сын служащего парижского рынка, он родился 4 июля 1900 г. и провел детство в самом сердце старого Парижа. Для мальчишки, который открывал соседние кварталы с помощью столь захватывающих путеводителей, как «Собор Парижской Богоматери» и «Отверженные» Гюго, здесь каждый перекресток, каждое здание хранили легенду. Гревская площадь – в старину на ней казнили разбойников и бунтовщиков; улочка близ монастыря Сен-Мерри – последний оплот оборонявших баррикаду республиканцев, которым подносил патроны Гаврош; ратуша, где располагался штаб повстанцев в пору «трех славных дней» Июльской революции; Двор Чудес, описанный Гюго, и «чрево Парижа» – рынок, описанный Золя… На этих мостовых житейские невзгоды и радости вплетались в большую историю Франции, составляя судьбу народную. Юный Деснос был зачарован призраками много векового прошлого, о котором рассказывали потрескавшиеся стены домов и семейные предания их обитателей.
Робер Деснос. Рисунок Феликса Лабиса
Позже он увлекался латиноамериканской танцевальной музыкой, поразившей его впервые во время поездки на Кубу; экзотическим хламом, найденным на «блошином рынке» – парижской толкучке; книгами индийских мудрецов и негритянским джазом. Но и в жизни, и в своей лирике Деснос неизменно оставался истинным парижанином – вольнодумцем и острословом, светлым в печали, в раздумьях о смерти и стыдливо-ироничным в сердечных порывах. Он не выносил застегнутой на все пуговицы чинности, был независим, непринужден, раскован. Дух буйного непокорства, унаследованный от санкюлотов-якобинцев, блузников 1848-го, коммунаров 1871-го, как-то очень легко уживался в нем с тягой к картезианскому рационализму, к безупречно четкой ясности ума: математически строгим он умел быть даже в своих ранних опытах «словесной алхимии». Знаток парижского просторечия, Деснос сочинял на нем язви тельные бурлескные сонеты и песенки на старинный лад, где задушевность переплеталась с незлым подтруниванием.
В этой привязанности к родному городу не было, одна ко, и следа от головного культа архитектурных древностей: Десноса привлекали жители, а не камни, атмосфера душ, а не музейные красоты. В 1942 г. в «Куплетах улицы Сен-Мартен» он с тоской и укором сетовал на улицу своего детства, ставшую ему чужой после того, как однажды перед рассветом гестаповцы увели отсюда его закадычного друга. А два года спустя Деснос – парижский «ночной сторож», гордый подвигами своих сограждан-подпольщиков, посылал от их имени во все уголки земли, где шло сражение, братское пожелание доброго дня товарищам по оружию «на языке, понятном для всех, на языке, который одно только слово имеет: свобода!».
В канун возмужания Десносу пришлось столкнуться с войной 1914 года. Правда, он был слишком юным, чтобы месить окопную грязь. Но и достаточно взрослым, чтобы за трескучим фейерверком газетных сводок расслышать грохот верденских пушек и стоны раненых на передовой. Отвращение к добродетелям и лозунгам, маскировавшим судороги гордившейся собой цивилизации, которая изощрялась в уничтожении своих сыновей отравляющими газами, бессильный гнев и порыв к всеразрушающему мятежу – вот умонастроения, владевшие Десносом, когда он вступал в самостоятельную жизнь.