В тени Гоголя
Шрифт:
Гоголь всегда нуждался в подобном соединении крайних полюсов, будь то контрасты ландшафта, противоположные свойства или пласты языка, проза и поэзия, необходимая для развития прозы. Точно так же для постижения России ему понадобилась — Италия. Привязанность к Италии чрезвычайно существенный момент биографии Гоголя, отвечающий во многом его «географическому» способу овладения миром и словом. Вне Италии, мы знаем, не могли бы сложиться «Мертвые Души», и в европейском удалении от предмета обзора и помыслов наиболее верным пристанищем писателя оказалась Италия, послужившая землею обетованною его душе и телу. Нет необходимости исчислять все преимущества этой страны, привлекавшие Гоголя, в течение длительного срока воспринимавшего Италию как свою вторую, если не единственную родину. Однако Италия важна не только как некая идеальная среда для проявления его художественного гения (теплый климат, красоты природы, страна искусств, культурный и религиозный центр европейского мира и т. д.), но и в качестве структурного, географического фермента гоголевской прозы, выступающего притом в двух противоположных значениях по отношению к России — утверждения и отрицания, подобия и антипода. Италия это и пламенный юг, в котором, по мнению Гоголя, особенно
«для того, чтобы будить мир, чтоб жителю севера, как сквозь сон, представлялся иногда этот юг, чтоб мечта о нем вырывала его из среды хладной жизни, преданной занятиям, очерствляющим душу, — вырывала бы его оттуда, блеснув ему нежданно уносящею вдаль перспективой, колизейскою ночью при луне, прекрасно умирающей Венецией, невидимым небесным блеском и теплыми поцелуями чудесного воздуха, — чтобы хоть раз в жизни был он прекрасным человеком…» («Рим»).
Уносящая вдаль перспектива и мечта о прекрасном человеке, претворенные в дело собственного творческого и нравственного совершенствования, ежедневно подкрепляемого созерцанием священной земли, позволили Гоголю в «Мертвых Душах» необыкновенно возвыситься над своими и всеобщими пороками, над «средою хладной жизни», представив ее в отчужденно-уничижительном свете, как бы очами достигшего величайших совершенств иноземца. Италия понадобилась Гоголю, для того чтобы подняться над Россией и, отрясая этот прах, устремить ее в даль своего взыскующего духа, в безмерную перспективу своей художественной композиции. С другой стороны, там же Гоголь нашел нечто, неодолимо связывающее его с родной землей и наполняющее этот Эдем приметами, бесконечно знакомыми и любимыми с детства, наводящими на размышления о провиденциальной судьбе своего народа, которыми негласно овеяны в том же отрывке «Рим» гоголевские раздумья и наблюдения над картинами итальянской истории и современного народного быта. Уже первые впечатления по приезде Гоголя в Италию исполнены этой двойственности — он и рвет как будто последние нити, соединявшие его с прошлым, с родиной, и, словно заново родившись, переживает с ней нежданную встречу на чужбине.
«Что сказать тебе вообще об Италии? Мне кажется, что будто бы я заехал к старым малороссийским помещикам. Такие же дряхлые двери у домов, со множеством бесполезных дыр, марающие платья мелом; старинные подсвечники и лампы в виде церковных. Блюда все особенные, все на старинный манер. Везде доселе виделась мне картина изменений. Здесь всё остановилось на одном месте и далее нейдет. Когда въехал в Рим, я в первый раз не мог дать себе ясного отчета. Он показался маленьким. Но чем далее, он мне кажется большим и большим, строения огромнее, виды красивее, небо лучше, а картин, развалин и антиков смотреть на всю жизнь станет. Влюбляешься в Рим очень медленно, понемногу — и уж на всю жизнь. Словом, вся Европа для того, чтобы смотреть, а Италия для того, чтобы жить» (А. С. Данилевскому, 15 апреля н. ст. 1837 г. Рим).
Не нужно думать, будто у Гоголя в Италии пробудились лишь дальние связи с его южной, малороссийской природой, что прекрасная земля открылась ему только в аспекте «Старосветских Помещиков», европейской Украины, откуда всё повелось в Европе и где сама застывшая неподвижность жизни сулит человечеству что-то еще не высказанное, не проявившееся. Стабильность Рима и младенческая непосредственность его населения, указывающая на характер народа «сильного, непочатого, для которого как будто бы готовилось какое-то поприще впереди», обладают для Гоголя широчайшей и притягательной значимостью и касаются его представлений о мире и о России в целом. Прогулки по Риму смыкаются у него с постижением кардинальных проблем земного ландшафта и этноса.
Притом особое, рабочее направление приобрела необычайно сгущенная, гиперболическая география Вечного Города, состоящая из отложений многих культур и эпох, география, в которую превратилась в Риме окаменевшая история, преподавшая Гоголю наглядный урок перевода временных категорий в пространственные масштабы и формы. С Италией вообще и Римом в особенности «Мертвые Души», помимо прочего, были связаны телесно, физически: здесь Гоголь полнее, чем где-либо, ощущал каменистую почву под ногами как источник жизни прошедшей, настоящей и будущей; здесь руины и вещи цвели на одной грядке с природой, говоря с художником на внятном ему языке живописной пестроты, контраста и колоссальности; здесь Гоголь прикасался к земле в ее чувственно-остром и чреватом пророчеством образе; здесь человек рисовался в искомом качестве места, на которое он поставлен не зря, но ради предвечного плана Творца и Устроителя жизни. Хождение по улицам, созерцание красот природы и памятников искусства в свободное от работы время становились подмогой и шли параллельно его художественной работе, подобно чтению Гомера и Данте, которому Гоголь тогда предавался со страстью, только, может быть, более осознанно и нацеленно на собственный текст. Рим с его окрестностями и разномастными слоями истории, представленными как будто в геологическом разрезе земли, Рим с его величием и спокойствием, с его стойкой косностью, говорящей, что ничто не проходит бесследно, но остается в научение людям, что сам человек есть земная персть и восстает из нее на время, чтобы вновь возвратиться в эти вечные борозды, морщины и отложения города, настраивали Гоголя на эпический лад и размер и соответствовали предмету его занятий поэме. Гоголь блуждал по городу, с тем чтобы к ней приблизиться. Рим входил в круг его традиций и раздумий над «Мертвыми Душами» как творением современного эпоса.
«Что за земля Италия! Никаким образом не можете вы ее представить себе. О, если бы вы взглянули только на это ослепляющее небо, всё тонущее в сиянии! Всё прекрасно под этим небом; что ни развалина, то и картина; на человеке какой-то сверкающий колорит; строение, дерево, дело природы, дело искусства — всё, кажется, дышит и говорит под этим небом. Когда вам всё изменит, когда вам больше ничего не останется такого, что бы привязывало вас к какому-нибудь уголку мира, приезжайте в Италию. Нет лучшей участи, как умереть в Риме; целой верстой здесь человек ближе к Божеству. Князь Вяземский очень справедливо сравнивает Рим с большим прекрасным романом или эпопеею, в которой на каждом шагу встречаются новые и новые, вечно неожиданные красы. Перед Римом все другие города кажутся блестящими драмами, которых действие совершается шумно и быстро в глазах зрителя; душа восхищена вдруг, но не приведена в такое спокойствие, в такое продолжительное наслаждение, как при чтении эпопеи. В самом деле, чего в ней нет? Я читаю ее, читаю… и до сих пор не могу добраться до конца; чтение мое бесконечно» (П. А. Плетневу, 2 ноября н. ст. 1837 г. Рим).
Гоголю не очень свойственна обычная элегическая ностальгия на величественных могильниках прошлого. В творениях минувшей эпохи история не сходит со сцены; памятники культуры — хранилища некогда кипевшей на поверхности жизни энергии, способной возродиться когда-нибудь в новых обликах и продолжающей оказывать скрытое воздействие на глубинные процессы действительности. Прошлое, заключенное в камнях развалин, подобно аккумуляторам, питающим нынешний день. Поэтому, в частности, характер и нравы современного римского общества преподносятся в едином потоке с картинами былого, с описанием ушедших строений и произведений искусства Италии, и альбанка Аннунциата выступает как ожившая статуя, в которой голос прошлого звучит с первозданной свежестью. Человек у Гоголя обрисован как естественное продолжение земли, его породившей, и заносится в ряд с вещами, архитектурой, природой, неотделимый от ландшафта, в котором он обитает.
Столь последовательно проведенный «географический» подход к человеку проливает дополнительный свет на стойкий консерватизм Гоголя. В нем повинны не какие-то политические убеждения и социальные утопии, но органическая связь с первородными стихиями и элементами жизни. Гоголь не может и не хочет порывать с землей как основой основ человека, и мыслит о нем и творит его образ в ее категориях. Застой ему менее страшен, нежели суета и погоня за модой. Застой это всё же запас, который еще на что-то способен. Суета пустая растрата, удаление от источников жизни. Прогресс в истолковании Гоголя сбивается на регресс, точнее — на воссоздание истины в ее предустановленном виде. Гоголь не был ни просто любителем старины, ни ретроградом, мечтающим, вопреки очевидности, повернуть историю вспять. Очевидность для него состояла в нерушимости исходных основ. Прошлое было не безвозвратным, оно обладало активной — на будущее — силой. Оно до срока спало в земле, на которой жили и будут еще жить сотканные из той же породы люди. Гоголь радовался неизменности римских обычаев. Она свидетельствовала о сохранности теста, из которого лепился характер нации. Его привлекала доброкачественность состава, выражавшаяся в добром и злом, в страстях и пороках, первоначальная цельность натуры, не поколебленная еще европейским просвещением, которое «как будто с умыслом» обошло стороной римское население и «не водрузило в грудь ему своего холодного усовершенствования». Стабильность гарантирует жизненность. Значит, этот народ еще проявится в истории, значит, география Рима еще заговорит.
«В такую торжественную минуту он примирялся с разрушеньем своего отечества, и зрелись тогда ему во всем зародыши вечной жизни, лучшего будущего, которое вечно готовит миру его вечный Творец. В такие минуты он даже весьма часто задумывался над нынешним значением римского народа. Он видел в нем материал, еще непочатый. Еще ни разу не играл он роли в блестящую эпоху Италии: отмечали на страницах истории имена свои папы да аристократические дома, народ оставался незаметен. Его не зацеплял ход двигавшихся внутри и вне его интересов; его не коснулось образование и не взметнуло вихрем сокрытые в нем силы. В его природе заключалось что-то младенчески-благородное…Эти черты характера, смешанного из добродушия и страстей, показывающие светлую его натуру: никогда римлянин не забывал ни зла, ни добра, он или добрый, или злой, или расточитель, или скряга, в нем добродетели и пороки в своих самородных слоях и не смешались, как у образованного человека, в неопределенные образы, у которого всяких страстишек понемногу под верховным началом эгоизма. Эта невоздержанность и порыв развернуться на все деньги, замашка сильных народов, — всё это имело для него значение. Эта светлая непритворная веселость, которой теперь нет у других народов: везде, где он ни был, ему казалось, что стараются тешить народ; здесь, напротив, он тешился сам. Он сам хочет быть участником, его насилу удержишь в карнавале; всё, что ни накоплено им в продолжение года, он готов промотать в эти полторы недели; всё усадит он на один наряд: оденется паяцом, женщиной, поэтом, доктором, графом, врет чепуху и лекции, и слушающему и неслушающему, и веселость эта обнимает, как вихорь, всех — от сорокалетнего до ребятишки: последний бобыль, которому не во что одеться, выворачивает себе куртку, вымазывает лицо углем и бежит туда же, в пеструю кучу» («Рим»).
Римский народ, по-видимому, — при всем несходстве традиций, обычаев, темпераментов, стремлений и дарований — вписывается в российские вкусы и интересы Гоголя. Не так, однако, существенно совпадение отдельных примет в удаленных друг от друга характеристиках юга и севера, как направленное внимание автора на нерастраченный заряд национального потенциала и поиски резко означенной, крупной и сильной породы. За последней у Гоголя решающее слово в определении достоинства нации, проявляющегося в самих недостатках и коренных пороках ее, чему свидетельством служат бесконечные его размышления о судьбах России и русского человека.