В тени Гоголя
Шрифт:
Мало кто, подобно Гоголю, был одержим программой полезной деятельности и практического добра, в которой он видел единственный выход России. Тем не менее косность и инертность русской породы, лень и безделье, будучи законно главными его неприятелями, встречали у Гоголя не то, чтобы снисходительный взгляд, но научное понимание скрытой за ними силы и какой-то существенной крепости, уходящей в землю, в кряжистый корень народа, нелегкого на подъем, но зато, коли придется, способного своротить горы. Этого момента касался он, например, подавая деловые советы прогоревшему на своей широте душевной лучшему другу Пушкина:
«Недостатки ваши могут быть разве только в неподвижности и лени, одолевающей русского человека во время продолжительного бездействия, и в трудности подняться на дело. Но в той же русской природе есть способность, поднявшись на дело, совершить его полно и окончательно, русский сидень делает в малое время больше, чем какой-нибудь труженик, работающий всю жизнь» (П. В. Нащокину, 20/8 июля 1842 г. Гастейн).
Оставим в стороне национальное самолюбие и воспитательные задачи подначки: нас интересует
Но совсем необязательно смотреть на вещи так мрачно. Гоголя как раз восхищала крепость русской породы, которая даже порокам сообщает замашку и кряжистость судьбоносной нации. Гоголь возлагал надежды не на лучшее, а на худшее в России. Посмотрите, какие богатыри, силачи, мастера, фокусники и кудесники своего дела — эти Чичиков, Ноздрев, Собакевич, Плюшкин… (Наименее вредный из них — Манилов — и меньше всех обнадеживает.) Если отрешиться от преходящего помещичьего племени, заменить пеньку да сало чем-то посущественнее, переместить какой-то невидимый рычажок в их застывших организмах и нажать курок, — совершенно неизвестно, что в результате получится. Я не шучу. Гоголь мог заблуждаться в своих прогнозах и составлять в уме самые несбыточные комбинации будущего России. Но он был прав принципиально, когда не желал никуда сдвигаться с земли, на которую поставлен народ, и искал его будущее в ее недрах. Поэтому он был консерватором.
«Нужно, чтобы мы все-таки питали любовь к своей государственности, а не летали мысленно по всем землям, говоря о России; чтобы чувствовали, по крайней мере, что строенье нового исходит из духа самой земли, из находящихся среди нас материалов» (П. А. Вяземскому, 11 июня н. ст. 1847 г. Франкфурт).
Путь Гоголя шел через освоение тех материалов, которые имелись в наличии и даже в избытке, через изучение мерзостей человеческих. Нет, совсем не только ради их отрицания во имя чего-то светлого и прекрасного, но ради достижения спасительной версии, заключенной в самих этих мерзостях, из которых, хочешь — не хочешь, а строится наша судьба.
«Пока я еще мало входил в мерзости, меня всякая мерзость смущала, я приходил тогда в уныние от многого в России, и мне за многое становилось страшно. С тех же пор, когда я стал побольше всматриваться в мерзости, я просветлел духом. Передо мной стали обнаруживаться исходы, средства и пути. И благодарю я более всего за то Бога, что Он сподобил меня хотя сколько-нибудь узнать мерзости как мои собственные, так и бедных собратий моих. И если есть у меня какая-нибудь капля ума, свойственного не всем людям, так это оттого, что я всматривался побольше в эти мерзости. И если я приобрел наконец любовь к людям не идеальную, но существенную любовь, так это всё оттого, что всматривался я побольше в мерзости. Не пугайтесь же и вы мерзостей и особенно не отвращайтесь от тех людей, которые вам кажутся почему-либо мерзки. Уверяю вас, что придет время, когда многие у нас на Руси из чистеньких горько заплачут, закрыв руками лицо свое, именно оттого, что считали себя слишком чистыми, что хвалились чистотой своей и всякими возвышенными стремлениями куда-то» (А. О. Смирновой, 6 июня н. ст. 1846 г. Прага).
Больше всего в своем творчестве Гоголь ценил психологическую сторону («Всё мною написанное замечательно только в психологическом значении…»), полагая, что в остальном он уступает другим писателям. Между тем вы не встретите у него особенно тонко и многосторонне обрисованной психологии, и его персонажи, как правило, лишены слишком сложной и оригинальной психологической характеристики. Герои Гоголя скорее схематичны, сгущены и упрощены в своей внутренней жизни и вырублены чаще всего из одного куска, вылеплены из одной массы. Очевидно, психологические преимущества гоголевского дарования заключались не в представленных им образцах индивидуальной человеческой психики, которая у многих его подопечных сведена до минимума, но главным образом в творческом подходе, опыте и методе автора, погруженного в исследование души, которая берется обычно в каком-то одном измерении, как некий пласт или срез события, и в этом элементарном составе досконально рассматривается. По единственному, подчас ординарному или второстепенному признаку Гоголь мастер вытаскивать всего человека, который, однако, прекрасно обходится этим единственным признаком. Примитивность душевной организации персонажей сочетается у Гоголя с углубленно-внимательным авторским взглядом в процессе ее изучения. Герои просты, порою лубочны, наводя тем не менее вас на бесконечные размышления по поводу их содержания. Ибо они, эти люди, не исчерпывают собою, но восходят к краеугольным породам или вопросам существования, предлагая сплошь и рядом загадки на тему, как такое может статься с человеком и что означает в общечеловеческом смысле это состояние или душевное свойство, куда оно ведет, где берется и зачем вообще существует на свете. Уж куда как прост Собакевич, чей портрет, следуя за матерью-природой, Гоголь, мнится, рубил топором по несложной схеме — медведя («Для довершения сходства, фрак на нем был совершенно медвежьего цвета… Его даже звали Михайлом Семеновичем»). Но какая бездна значений в нем откроется, едва вы копнете, подстрекаемые авторским зондом, который не упускает доискиваться, где спрятана в этой глыбе душа, что сулит она миру и как она, эта глыба, олицетворяет Россию…
Метод всматривания и внедрения в жизненный материал, не требующий, казалось бы, специального анализа, поскольку искомый характер исчерпывается подчас всем известной мерзостью, представленной как однородный субстрат, напоминает у Гоголя труд геолога и рудокопа. Как будто он осваивает залежи человеческих свойств, берет пробы грунта, опускается в прорытые им погреба и подземные галереи, где человек нередко имеет вид ископаемого, минерала, определенного слоя, в котором автор прокладывает своим повествованием шурф. Работу Гоголя в этой области, условно назовем, психологии можно живописать словами Гофмана:
«Роясь, как крот… работая при бледном свете рудничных ламп, рудокоп укрепляет свой глаз и может дойти до такого просветления, что в неподвижных каменных глыбах ему, иной раз, представляются отраженными вечные истины того, что скрыто от нас там, далеко, за облаками!» («Фалунские рудники».)
Интерес Гоголя к элементарным проявлениям жизни, к типам и классам человечества (почти о любом из его героев можно сказать, как сказано автором о Манилове: «есть род людей…»), к основополагающим законам и свойствам, за счет известного пренебрежения индивидуальным лицом и характером, сопряжен зачастую с разрешением каких-то метафизических загадок и тайн мироздания, обнаруженных там, где никто обычно их не видит и не находит. Возведение образа к типу шло параллельно, а иной раз было тождественно низведению человека к среде, к месту, к земле с ее кладами и рудниками. Такова, скажем, загадка пошлости, над которой бился Гоголь, смеясь или негодуя над бессмысленным оплотнением живого духа в веществе существователей, но вместе с тем терзаясь сомнениями — «не страшно ли великое она явленье», эта пустая и праздная жизнь («жизнь бунтующая», как назвал он ее в благоговейном ужасе), не признающая никаких возвышенных целей, быть может, оттого, что она до времени копит нечто более капитальное в своих каменных подвалах. По поводу «Старосветских Помещиков» восхищенный Шевырев оговаривался:
«Мне не нравится тут одна только мысль, убийственная мысль о привычке, которая как будто разрушает нравственное впечатление целой картины. Я бы вымарал эти строки…» («Московский Наблюдатель», 1835 г. кн. 2).
Между тем эта мысль о привычке — «долгой, медленной, почти бесчувственной», которая превосходит самую верную и одухотворенную любовь, которая сильнее смерти и жизни человеческой, — не только является центральной идеей произведения, но и весьма актуальна для Гоголя с его географией истории и метафизикой элементарного быта, с его склонностью задаваться головоломными вопросами над простейшими клетками и молекулами материи. Отчаявшись после первого тома «Мертвых Душ», Гоголь во втором томе во имя «нравственного впечатления картины» взялся рубить сплеча завязанный им же самим гордиев узел вопросов и ничего, кроме благих намерений, этим не сумел доказать. Ему должно было бы быть более ползучим и мудрым — в согласии с «убийственной мыслью о привычке», в соответствии с праздно бунтующей жизнью и толпами вопросов о ней. Ведь помимо нравственного негодования и безлюбого равнодушия, озаряющего холодным светом эту коллекцию монстров, собранную в его кунсткамере, здесь присутствует также скрытое восхищение перед таинственной игрою природы, сотворившей эти странные скопления движущих миром энергий, эти чудовищные прообразы ее же, природы, стихийных сил… В самом деле, не помещики же они и только, а если — типы, то не только людей — типы элементов и сущностей, составляющих тело земли, народа, мифологические фигуры, подобно языческим божествам, восседающие в безднах. А что они — мертвые, так даже и лучше. Подземное царство. Домашние боги-предки. Тот свет…
Странное дело! В поэме Гоголя, имеющей глобальный замах, только и разговоров, что о мертвых — с мертвыми же (в иносказательном смысле) владельцами мертвых. В своем апофеозе удачливого приобретателя душ Чичиков до того входит в буквальность этой покупки, что приказывает Селифану собрать мертвецов, предназначенных на вывод, в Херсонскую землю, и сделать им поголовную перекличку. Словом, всё полнится смертью, свирепствующими по стране эпидемиями и массовыми падежами, подсчетами, сколько у кого перемерло, и поименной регистрацией мертвых. Не зря Вяземский сравнивал «Мертвые Души» с «Пляской мертвецов» Гольбейна. И в этой-то мертвенной атмосфере поэма Гоголя, как на дрожжах, вспухает урожаем всяческой материи, живности, жратвы, вещей, упитанных телес, словесной и пространственной массы. Под аккомпанемент речей о покойниках в мире смерти творится пир изобилия, причем это не звучит каким-то резким и трагическим диссонансом, подобным, например, пиру во время чумы, но естественно вытекает одно из другого. Могила здесь обеспечивает материальный достаток, является матерью богатства. Побьется Чичиков с Коробочкой над заключением фантастической сделки, переведет умерших мужиков от Коробочки в свой заветный ящик и садится уписывать блины. Те блины прямое производное операции с мертвецами, список блюд непосредственно следует за списком купленных душ. Это какое-то рождение сочной и вкусной плоти из могильного духа и праха.