Вагончик мой дальний
Шрифт:
Конечно, я знал, что подглядываю. Но, если честно, не мог оторваться. Таращился, стыдно сказать, как дикарь, завидевший чудо, даже забыл, зачем сюда пришел. Опомнился не сразу и с оглядкой, тихо-тихо отступил назад в кусты, вернулся к стожку. Но включиться в разговор Шабана с большой Катей не смог, так разволновался. Прилег с закрытыми глазами, будто отдыхаю, но видел только ее, тоненькую тростиночку, колеблемую летним ветерком на фоне сверкающей речки.
Однако представлялась мне при этом не она, а Зоя. Но и она тоже. И эта
В середине ночи нас поднял хозяин. Ходил, ходил с берданкой своей, потом спустил с цепи собаку, которая, Собака и, подсвечивая “Летучей мышью”, велел нам спуститься вниз. Дело, мол, есть.
Мы с Шабаном переглянулись, решив, что тащат нас на расправу. Может, за морковку, что сорвали, или за огурец. А огурцы у него на высоких грядах, сложенных с полуметровым слоем навоза, так и перли из земли, таких ни у кого из соседей не было. Вот мы и решили, что подсчитал
Глотыч убыток и хочет нас снова в баню запереть.
Но не было при нем кнута, да и взгляда, как обычно, не прятал, а смотрел на нас испытующе, даже не смотрел, а осматривал, проводя глазами от ног до головы, будто впервые видел. Изучал, старый лешак.
А мы с Шабаном стояли перед ним, как бурсаки перед классным надзирателем. На Шабане, на волосах и на одежде, висели клочки соломы. Но и я, наверное, выглядел не лучше.
– Пьете? – спросил Глотыч в упор.
– Воду, – ответили мы дружно.
– А брагу? Самогон? Пробовали?
Шабан сказал, что пробовал, не понравилось. А я промолчал.
– Значит, тово… курите… – решил он сразу. – Махра вон, в мешочке…
Там и газетка на закрутку…
Мы еще раз переглянулись с Шабаном. Не заболел ли Глотыч, что так расщедрился? Или это нам снится?..
– Козью ножку-то умеете крутить? – между тем поинтересовался он.
–
Куряки! Только дым через нос пущать! – Тут он достал клочок старой, пожелтелой от времени газеты, разорвал на перегибе на две части, ловко свернул две “козьи ножки”: острый мундштучок и набитый табаком конус, тупой стороной вверх. Даже красиво. И губы не печет, и нос греет.
Себе тоже свернул, закурил от лучины. Печку он топил на ночь даже летом. И похлебку он себе сам готовил в чугунке, Катям не доверял.
Никому и ничего не доверял.
– Ну что вытаращились? – спросил, глубоко затягиваясь. Цигарка от сильной затяжки полыхнула огоньком. – Садись, что ли?
Когда прокурор говорит “садись”, неудобно стоять. Это мы не вслух, а про себя. И, так как мы продолжали молча торчать перед его глазами, пояснил, через дым, что охота ему с нами за жизнь потолковать. А в ногах правды нет.
Мы продолжали тупо молчать. Уверен, что мысли у нас с Шабаном были в этот момент одинаковые. О чем нам с Глотычем толковать-то, да еще по ночам, если он хозяин, а мы батраки? Приказать – пожалуйста. Такое обращение мы признаем. Привыкли. Или, скажем, выслушать
Кажется, и до него дошло, что толковать с ним мы не расположены. Но мужик упертый во всем, он и тут стоял на своем.
– А что, – спросил странно, – впервой так наемно работать?
– Почему впервой? – возразил Шабан. – Мы в Таловке на полях тоже вкалывали. У Мешкова.
– Слыхал. Прохиндей ваш дилехтор. – Он пыхнул дымом. – Из партейных, небось? Меня они трижды сгоняли с земли, ваши партейцы.
– Почему наши? – взъелся Шабан. Я видел, что он начинает заводиться от ночного, непонятного для нас разговора.
– Ну ихие, – миролюбиво поправился Глотыч. – В гражданскую они разоряли, шарили по амбарам, не давали дыхнуть… Белые, красные, желтые, зеленые… Цвета разные, а манеры одинаковые… Разбойные. У всех одно: как от чужого пирога откусить. И разговор один: “К стенке! К стенке!”
Он помолчал.
– Потом нас как бы землицей одарили, хоть и не лучшей. Не успел праздник справить, забрали обратно. А я уж сорняк вывел, унавозил, на себе перегной возил, урожай сам-сто получил. Рассчитывал хлебушком поторговать, чтобы одеть-обуть семью – у меня пять ртов было, – как нагрянули алкоголики из комитета бедноты, все деревенские придурки, а с ними комиссар с револьвером. Прям как ваш дилехтор! Давай, мол, выгребай, чего спрятал, а то силой возьмем!
Два действия арифметики у их от образования: отнять да разделить.
Выгребли продовольствие подчистую. Но не успокоились. Стали остаток искать, нашли… Тут уж Сибирью запахло…
Он пригасил остаток самокрутки, стал вертеть новую. Мы вдруг заметили, что руки у него подрагивают. Никак разволновался?
Раскуривал долго, ничего не произнося.
– Семья?.. Да нет теперь никого, – сказал. – Про это не хочу.
И снова молча курил. Привстал, зачем-то выглянул наружу и снова сел.
– В охрану устроился… С другой фамилией: Глотов. Прошлое заштриховал, его не сыскать. И свидетелей нет. По бумагам я чист. А то, что вам говорю, это не от откровенности, я давно перестал людям верить… Скорей по необходимости… – Он ухмыльнулся. – Посля поймете.
Так как мы продолжали молчать, он добавил:
– В деревне, знаю, меня не любят. Лучше их живу. Но шапку ломят при встрече… И доносить опасаются… У меня в районе своя рука есть.
Спросил, упираясь в нас глазами:
– Курить еще будете?
Мы дружно ответили: “Нет”.
– Значит, не надо, – решил. – А что вы не разбойники, я и без бумаг понял. Ваши кровопивцы мне противны, едва их стерпел. Не лучше тех комиссаров с револьверами… Которые хлебушек у моих детишек отнимали…
Тут он замолчал, ткнул самокруткой в дощатый пол и стал ссыпать остаток махры в свой кисет, на котором было вышито по белому красным: “ММ”.