Валдаевы
Шрифт:
— Как там наружи? Студено?
— Аж воздух посинел.
— Да, не бедняцкая зима: суровая.
— Ты куда спозаранок? Ничего в вашем сельсовете не стрясется. Хлебом бедняков наделил, дровами тоже. Чего еще?
— Не я, а сельсовет.
— Ведь выборными ты верховодишь. Для людей стараешься, а себе ничего не взял. Сам знаешь, одна у вас на двоих с Андрюшкой шубейка на рыбьем меху. Ты уйдешь — ему дома сидеть.
— Нынче хотел на стрельбище идти.
— Денек пропусти.
— Это не порядок.
— Тогда
— Просмеют! Мне быть смешным авторитет не позволяет. Ладно, чапанчик поверх кафтана накину.
На улице было холодно. Ветер продувал Платона насквозь, перехватывая дыхание. Нетерпелось ощутить теплоту сельсоветских комнат. Казалось, все Алово готовилось вместе с председателем к новому рабочему дню: скрипели ворота, брякали калитки щеколдами, курлыкали колодезные журавли.
Вскоре в сельсовет начали собираться люди. В основном это были богатеи, которых вызвали накануне. Они толпились в коридоре, тревожно переговаривались, но никто не отваживался войти в комнату, где сидел председатель.
Растолкав толпившихся, к Платону ворвалась еще молодая бабенка, — щеки красные, глаза горят, — и с порога принялась жаловаться на своего муженька. Такой-сякой! Винище лопает, злыдень! В карты играет. А живут впроголодь. И такой буйный во хмелю! — всю посуду в избе расколошматил!..
Платон затворил за ней дверь, но в коридоре все равно было слышно, как она визгливо обзывает своего мужика и просит на него управы. Но потом утихомирилась, — видимо, слушала председателя. Снова отворилась дверь, и с порога бабенка сказала:
— Ладно, я его сюда притащу.
— Во-во. А не пойдет, тогда я его сам с хомутом приведу.
Платон вышел вслед за ней, оглядел собравшихся.
— Вижу, все пришли. Айда калякать.
Мужики ввалились в комнату.
Платон, усаживаясь за прочный дубовый стол, сколоченный когда-то Кузьмой Шитовым для дома сходок, промолвил:
— Аверьян Ануфрич, огласи приговор Аловского сельсовета о чрезвычайном налоге, — обратился он к секретарю Мазурину, который сидел за соседним столом, заваленном разной бумажной всячиной.
Тот поднялся, оправил вылинявшую гимнастерку и ровным голосом зачитал постановление, по которому все богатеи в течение трех дней должны внести в сельсовет определенные денежные суммы.
Отец Иван крякнул и заявил, что пятнадцати тысяч у него нет.
— За саботаж или сопротивление накажем именем революции, — твердо заявил Платон. — А ты что скажешь, Захар Алякин?
— Я помолчу покуда, послушаю, что вам ответит Марк Латкаев.
Бывший хуторянин, недавно переселившийся в Алово, встал, мотнул кудлатой головой и снова сел.
— Не дело, гражданин Алякин, над немым зубоскалить. Однако, Марк Наумыч, послезавтра принесешь все десять тысяч. Глеб Мазылев, с тебя пять тысяч.
— Подзайму. Своих не хватит.
— Елисей Барякин, с тебя тоже…
— Я
— Договорились, — рубанул Платон ладонью, как лопатой. — Деньги без лишнего зова несите. А теперь вы свободны, граждане.
И когда они вышли, Аверьян Мазурин прикрыл дверь и сказал Платону:
— Да, крутую мы с тобой кашу завариваем. Не простят они нам…
— А мы ни у кого никакого прощенья просить не будем. Народ не велит.
Время было полно тревоги, и Гурьян знал, что быть ему долго в Алове не придется. Вспомнилась ухмылка Захара Алякина, когда тот подвозил его до дому и спрашивал, зачем он, Гурьян, везет с собой винтовки. Гурьян понял его ухмылку. Нет, такие, как Захар, власть легко не отдадут, лишь притихли до поры до времени. А эсеры и контрреволюционное офицерье уже пошевеливается тут и там.
А вскоре пришло письмо от Варфоломея Будилова. Старый товарищ возглавлял сейчас губернскую чрезвычайную комиссию. Писал, что контра повсюду поднимает голову. Совсем сбился с ног, усмиряя черную гидру — едва рубанешь одну голову, глядь, в другом месте лезет другая, еще коварнее. Звал в город, к себе в заместители.
Напрасно секретарь ячейки большевиков Елена Павловна Таланова уговаривала Гурьяна остаться. Ячейка, в которую вошли многие из бывших кружковцев, была крепка и в нем, Гурьяне, не нуждалась.
— Я там нужнее, — твердо сказал он.
И начал собираться в город.
Не шелохнется серебряный, черненный снизу, зимний лес; лишь изредка простонет больное дерево, да каркнет ворона, стряхивая с ветки мшистый иней.
Любопытная сорока проводила взглядом Гурьяна, Сергея и Андрея Валдаевых — они ехали на самодельных лыжах вдоль опушки подлеска на Красивой горе.
— Стойте, ребятки… Вернее, будущие солдаты революции. Экзамен вам учиню. — Гурьян остановился и снял с плеча винтовку. — Вон, гляньте, сорока на сучке. Пальни-ка в нее, Сергей. Если промажешь, пусть Андрюшка попробует. К бою готовсь! Пли!
Сережка промахнулся. Сорока вспорхнула с куста, и Андрей ранил ее на лету, она плюхнулась в снег и, хлопая крыльями, побежала, роняя за собой бусинки крови.
— Добивай, Серега!
Грянул третий выстрел, и сорока, сложив крылья, застыла сероватым комком.
— Если еще неделю здесь пробуду, стрелять научитесь, — улыбнулся Гурьян. — Ну, вы что приуныли?
— Птицу жалко, — вздохнул Сергей.
— Понятно… У охотников всегда двойственная душа: и дичь жалко бить, и азарт берет. Откровенно говоря, мне тоже сороку жалко. Да-а… Но учтите: человек — не сорока, а иной раз и в него стрелять надо. Сергей, у тебя нос побелел, потри его снегом… Ну, а что вы из той словесности поняли, которую я вам целую неделю выкладывал?