Вальтер Беньямин. Критическая жизнь
Шрифт:
Вернувшись ранней осенью в Берлин, Беньямин поселился в квартире на Принцрегентенштрассе, 66, которую снял у писательницы и художницы Евы Бой, полагая, что это жилье станет для него еще одним временным пристанищем. Однако в итоге вышло так, что эта новая квартира на южной окраине Баварского квартала, где обитали некоторые из наиболее известных еврейских семей Берлина, стала для Беньямина последним берлинским адресом. Он был приятно удивлен плюсами своего нового жилища – двумя тихими комнатами в том же коридоре, где жили его кузен по материнской линии Эгон Виссинг и его жена Герт. В последние годы перед тем, как им всем пришлось бежать из своей родной страны, Беньямин очень сблизился с Виссингами. Они принимали участие в ряде опытов с наркотиками (см.: OH, 57–70), а Беньямин, похоже, некоторое время был увлечен Герт Виссинг, которая в ноябре 1933 г. умерла в Париже от пневмонии (см.: GB, 4:309). В этой квартире на пятом этаже дома на Принцрегентенштрассе, 66, имелся кабинет, выходивший окнами на заливавшийся зимой каток и достаточно просторный для того, чтобы там поместилась вся библиотека Беньямина в 2 тыс. книг, которую осенял акварельный Angelus Novus Клее. Беньямин даже собирал коллекцию пластинок для подаренного кем-то граммофона, доставлявшего ему большое удовольствие. Как отмечает Шолем, «это было в последний раз, когда ему удалось собрать все вместе» (SF, 178; ШД, 290). Решив вопрос с жильем, Беньямин наконец нашел возможность чаще видеться со своим 12-летним сыном Штефаном. Он сообщал Шолему о том, как они вместе с сыном слушали пластинку, на которой пел сам Брехт, и что сказал мальчик по поводу колючего брехтовского стиля мышления
Той осенью и зимой Беньямин был очень занят рецензиями и радиопередачами – «дел очень много», писал он Адорно, – в дополнение к работе над замышлявшимся журналом и планировавшимся сборником эссе. Помимо двух этих проектов Ровольта, в итоге оставшихся нереализованными, невоплощенным остался еще один проект: Беньямин, понукаемый Адорно и Максом Хоркхаймером, планировал прочесть лекцию «Философия литературной критики» (такое название предложил Адорно) во франкфуртском Institut fur Sozialforschung (Институте социальных исследований), директором которого в октябре стал Хоркхаймер. Однако в начале ноября смерть матери вынудила Беньямина отложить эту лекцию, и она так и осталась непрочитанной. В это время он также работал внутренним рецензентом у Ровольта, играя роль консультанта на последних этапах рецензирования рукописей, а в издательстве Piper Verlag наконец выходил сделанный им и Хесселем перевод романа Пруста «У Германтов», третьей части цикла «В поисках утраченного времени».
Смерть матери, случившаяся 2 ноября, судя по всему, не стала для Беньямина серьезным потрясением, особенно в сравнении с психологической бурей, которую четыре года назад вызвала в его душе смерть отца. Однако это событие сильно сказалось на его финансовой стабильности. В 1926 г. после смерти отца Беньямин получил значительное наследство: каждому из трех детей Эмиля Беньямина досталось по 16 805 рейхсмарок, или около 4 тыс. долларов в ценах 1930 г. Кроме того, Беньямин получил разовую выплату в 13 тыс. рейхсмарок в обмен на отказ от своей доли, которая не должна была превышать определенную сумму, в случае продажи виллы на Дельбрюкштрассе. Развод вызвал дальнейшие осложнения: Беньямин был вынужден заложить свою долю виллы за 40 тыс. марок с тем, чтобы заплатить долг жене. (В конце концов его бывшая жена на полученную ею львиную долю наследства Беньямина выкупила дом у его брата и сестры, и вилла оставалась в ее владении и в начале 1930-х гг.) Несмотря на свою крепнущую репутацию в качестве критика и заключение союзов с такими новыми партнерами, как Брехт, Беньямин по-прежнему стремился к новым интеллектуальным связям, которые могли бы пригодиться ему при его разнообразных интересах. В декабре он послал свою книгу о барочной драме консервативному политическому философу Карлу Шмитту, чей трактат «Политическая теология. Четыре главы о концепции суверенитета» (1922) стал для него важным источником, и приложил к этой посылке короткое письмо, в котором говорилось: «Вы быстро поймете, сколь многим эта книга с помещенным в ней изложением представлений XVII в. о суверенитете обязана вам» (GB, 3:558; см. также: SW, 2:78). В порядке обоснования своей собственной работы в сфере философии искусства он ссылался на более свежую работу Шмитта, посвященную политической философии. Хотя нам неизвестно, что ответил Шмитт, в его библиотеке после его смерти был найден экземпляр книги Беньямина с многочисленными пометками; Шмитт несколько формально пользуется идеями из книги Беньямина в своей работе 1956 г. «Гамлет или Гекуба» [307] .
307
См.: Schmitt, Hamlet or Hecuba, 59–65 (приложение 2). Шмитт вопреки Беньямину утверждает, что «Гамлет» Шекспира не является христианским произведением ни в каком конкретном смысле.
Сам Беньямин только что получил книгу избранных произведений венского архитектора-протомодерниста Адольфа Лооса, отправленную ему ее составителем, историком искусства Францем Глюком, братом Густава Глюка, близкого друга Беньямина. В середине декабря в благодарственном письме Францу Глюку Беньямин указывал на значение воззрений и творчества Лооса для своей нынешней работы (см.: GB, 3:559). Лоос был другом и «товарищем по оружию» (как называет его Беньямин) венского сатирика Карла Крауса (1874–1936); его слова приводятся в ключевых местах мощного эссе о Краусе, работа над которым, начатая Беньямином в марте предыдущего года, затянулась почти на год. Это эссе, в марте 1931 г. напечатанное четырьмя выпусками в Frankfurter Zeitung, посвящено Густаву Глюку (до 1938 г. – директору зарубежного отдела Имперского кредитного банка в Берлине), в некоторых отношениях послужившему образцом для «Деструктивного характера» Беньямина, написанного ближе к концу того года, и коренному венцу, который был вхож в окружение Карла Крауса и, возможно, представил ему Беньямина [308] . Беньямин читал прозу и поэзию Крауса, первоначально публиковавшуюся в его журнале Die Fackel («Факел») по крайней мере с 1918 г.; он смотрел и слушал пользовавшиеся популярностью выступления Крауса на сцене и по радио, когда тот читал свои собственные произведения или отрывки из Шекспира, Гёте или из либретто оперетт Оффенбаха, и напечатал четыре короткие заметки о Краусе [309] . Нарисованный им портрет этого человека и его «эксцентричного отражения» не соответствует образу Крауса, поднимавшемуся на щит его почитателями, – образу «этической личности», хотя в целом в изображении Беньямина он предстает образцом более истинного гуманизма.
308
Шолем описывает Густава Глюка как «человека необычайно благородного характера, глубокой образованности, но при этом – что до некоторой степени необычно в таких кругах – у него отсутствовали литературные амбиции и он был совершенно свободен от тщеславия» (SF, 180; ШД, 293).
309
См.: SW, 1:469; УОД, 69–70; SW, 2:110 («Карл Краус читает Оффенбаха», 1928); SW, 2:194–195 («Карл Краус (Фрагмент)», 1928); GS, 4:552–554 (рецензия на драму Крауса «Непобедимый», 1929). Эссе 1931 г. «Карл Краус» см.: SW, 2:433–458; Озарения, 317–344.
В глазах Беньямина Краус служил воплощением стихийных сил – названия частей его эссе говорят сами за себя: «Всечеловек» (Allmensch), «Демон», «Недочеловек» (Unmensch), а деятельность Крауса в сфере критики представлялась Беньямину разновидностью «каннибализма», уничтожающего различие между личным и объективным. Иными словами, Краус, пользуясь своим «миметическим гением», подражает предметам своей сатирической критики с тем, чтобы разоблачить их, овладеть ими изнутри и тем самым поглотить их. Он «разбирает» ситуацию для того, чтобы вскрыть тот вопрос, который действительно ставит ситуация. (Мы встречаем эту терминологию и в других литературно-критических проектах Беньямина того времени, в частности, в его работах о Кракауэре и Брехте.) Беньямин рисует яркую картину выступления Крауса – его яростные жесты, напоминающие жесты ярмарочного зазывалы, его «ошеломляющий взгляд сводника, наполовину тупой, наполовину ослепительный», который внезапно падает на пораженную аудиторию, «приглашая ее на проклятую свадьбу с масками, в которых она не узнает сама себя». Тем самым выявление испорченности и фальши венского общества одновременно становится миметической само(де)маскировкой, парадоксальным процессом, в котором задействована вся личность сатирика и в ходе которого раскрывается его подлинное лицо, вернее, его «подлинная маска». Родство полемического искусства Крауса с довоенным венским экспрессионизмом – Краус родился в один год с Арнольдом Шенбергом – проявляется в его нарочито демонических инструментовках «идиосинкразии», представляющей собой его «основной критический орган». Прежде чем экспрессионизм вошел в моду, говорит Беньямин, он оставался последним историческим прибежищем для личности.
«То, насколько личное
Беньямин в своей собственной критике печати явно был многим обязан Краусу с его расчленением «пустой фразы» – орудия, посредством которого журналистика перерабатывает реальность и обесценивается язык эпохи массовой коммуникации. Деспотическая актуальность коммерческого газетного мира парализует историческое воображение, лишая общественность способности к вынесению суждений, и тем более к сожалениям. Краус, яростно критикуя «ложную субъективность», особенно осуждает такие тенденции, как «фельетонизм» (восходящий к Гейне) и «эссеизм» (восходящий к Ницше), – тенденции, к которым был явно причастен и он сам. Однако «глубокое взаимопонимание между его слушателями и моделями» никогда не впускалось им в свои слова, хотя время от времени, отмечает Беньямин, оно прорывается в его улыбке и в тварном «гудении», в которое превращается сама его речь во время выступлений.
Краус истребляет противника, цитируя его. В своих статьях, стихотворениях и пьесах он предстает как мастер цитирования – искусства, которое практиковал сам Беньямин, используя кавычки и обходясь без них, в литературном монтаже проекта «Пассажи». Краус «даже газету» делает «подходящим источником цитат». Цитирование как важнейшая полемическая процедура, никогда не являющаяся у Крауса второстепенной функцией, служит одной из точек соприкосновения между ним и Брехтом. В цитировании сплетаются создание и разрушение. Иными словами, цитируемые слова изымаются или вырываются из первоначального контекста, извлекаются, подобно коллекционируемому предмету, и возрождаются в матрице нового текста, становясь при этом материалом для импровизации подобно тому, как старая мода становится материалом для новой [310] . Цитируемый материал не просто призывается на службу, так сказать, «пробуждается к жизни» и сохраняется, но и оценивается, и благодаря этому скорому суду вся история способна отразиться в единственной новости, в единственной фразе, в единственном объявлении. В подобных эфемеридах Краус высматривает образ человечества, при всем его нравственном банкротстве. Он постоянно ссылается на классический гуманизм с его представлениями о природе и о естественном человеке и осуществляет свою миссию разрушения, служа более двусмысленному, лишенному корней, космополитическому гуманизму, тому, который обуздает демона. Согласно знаменитой формулировке Беньямина, «недочеловек стоит [среди нас] как вестник реального гуманизма». Так называемым материалистическим гуманизмом (der reale Humanismus) навеяны слова Маркса, процитированные в конце эссе о Краусе, слова, в которых идея о планетарной индивидуальности преодолевает буржуазное противопоставление публичного частному: «Только тогда, когда действительный индивидуальный человек… в своей эмпирической жизни, в своем индивидуальном труде, в своих индивидуальных обстоятельствах становится представителем вида… только тогда осуществляется человеческая эмансипация». Такая эмансипация – и здесь мы снова встречаемся с мотивами юношеской философии Беньямина, так громко заявляющими о себе в конце второй части эссе, – означает конец права и рождение справедливости в состоянии «анархии», когда отсутствует какая-либо внешняя власть: «Анархия как единственно моральное, единственно достойное человека мировоззрение».
310
См. в главе 6 о цитатах в проекте «Пассажи».
К сожалению, реакция Карла Крауса на эссе Беньямина в точности соответствовала нарисованному им персонажу – жестокому и даже деспотичному сатирику. В середине мая 1931 г. в Die Fackel Краус мимоходом упомянул это эссе: «Все, что я на самом деле понял в этой работе, несомненно доброжелательной, а также, по-видимому, тщательно продуманной, – то, что в ней говорится обо мне и что ее автор, судя по всему, знает обо мне много такого, о чем я прежде не подозревал, такого, что я не вполне понимаю даже сейчас; остается лишь надеяться на то, что другие читатели окажутся понятливее меня. (Не исключено, что тут замешан психоанализ.)» Последнее замечание, возможно, представляющее собой отсылку к знаменитому изречению Крауса «Психоанализ – симптом болезни, лекарством от которой он якобы является», выглядит легкомысленным, если не беспричинно злобным, и наверняка Беньямину было особенно больно его читать. В июне он писал Шолему, который первым указал ему на эти слова из Die Fackel: «Как бы там ни было – от реакции Крауса неразумно было бы ожидать ничего, кроме того, что есть; надеюсь, что и моя реакция окажется в сфере разумно предсказуемого: а именно, я никогда больше о нем писать не буду» (цит. по: SF, 175; ШД, 285). И он сдержал свое слово.
Первую половину января 1931 г. Беньямин провел там же, где и год назад: в Париже, где он продолжал укреплять свои контакты с французскими писателями. После возвращения в Берлин он сразу же оказался втянут в конфликт, разгоревшийся в связи с Krisis und Kritik. Внутренние разногласия и внешние проблемы начали преследовать этот проект еще до того, как Беньямин отбыл в Париж. Они с Брехтом предвидели, как сложно будет объединить разнородную группу мыслителей и художников, но питали надежду на то, что их собственные аргументы возьмут верх. Но в итоге попытка навести мосты между всеохватной «буржуазной» концепцией и односторонней «пролетарской» концепцией оказалась тщетной. Вопреки стремлению Беньямина и Брехта к тому, чтобы объявлять художника в первую очередь социально ответственным за техническо-конструктивный аспект искусства, другие члены редсовета, включая журналиста Альфреда Куреллу (прежде вместе с Беньямином участвовавшего в молодежном движении во Фрайбурге, а теперь функционера коммунистической партии), выступали за строго идеологический подход. Дело дошло до того, что в декабре 1930 г. в разговоре с Брехтом Беньямин выразил намерение выйти из редколлегии журнала [311] . По возвращении из Парижа, обнаружив, что ситуация не улучшилась, в феврале 1931 г. он написал Брехту о том, что отказывается от должности соредактора журнала. Ни одна из трех статей, предназначавшихся для первого номера – их авторами были Брентано, Курелла и покойный Георгий Плеханов, – не могла быть отнесена к числу тех «фундаментальных работ», для публикации которых, по представлениям Беньямина, и создавался журнал; эти статьи, не лишенные достоинств, все же в большей степени отвечали «требованиям журналистской реальности», чем требованиям научного анализа. Если в журнале будут публиковаться такие эссе, писал Беньямин, то «мое участие в его редактировании будет равнозначно подписанию прокламации. Но я никогда не имел в виду ничего подобного». Однако он по-прежнему желал сотрудничать с журналом и был готов написать что-нибудь для первого номера, если Брехт будет нуждаться в материале (C, 370–371; GB, 4:16). Но включение его имени в список редакторов, по его мнению, было несовместимо с его интеллектуальной добросовестностью. После дезертирства Беньямина проект журнала держался на плаву еще несколько месяцев, пока неожиданное банкротство Rowohlt Verlag не положило конец всем разговорам о Krisis und Kritik.
311
Беньямин упоминает этот разговор в письме Брехту, написанном в феврале 1931 г. (C, 370), но из письма Шолему от 5 февраля следует, что по крайней мере в течение месяца после разговора с Брехтом Беньямин не исключал своего участия в редактировании журнала (см.: GB, 4:11).