Вальтер Беньямин. Критическая жизнь
Шрифт:
Если подмеченный Шолемом «усилившийся марксистский акцент» отчасти был итогом влияния со стороны Аси, а отчасти служил результатом происходившего в то время углубления интеллектуальных связей Беньямина с Адорно и Хоркхаймером, то важнейшим катализатором этого процесса, несомненно, являлась крепнущая дружба между Беньямином и Бертольдом Брехтом, зародившаяся в мае 1929 г. [274] Хотя Беньямин в наши дни более всего известен своими работами середины 1930-х гг., можно сказать, что основа его зрелой интеллектуальной позиции была заложена уже к 1929 г. благодаря укреплению дружбы с Брехтом. Радикальные левые взгляды, синкретические теологические интересы, опиравшиеся на вольную трактовку теологуменов иудаизма и христианства, углубленное знакомство с немецкой философской традицией и культурная теория, соответствующая разнообразию ее объектов в быстро меняющемся современном мире, – отныне все это станет характерными чертами творчества Беньямина. Однако он был обречен на то, что ни один из его друзей и интеллектуальных партнеров, не говоря уже о его противниках, никогда не был в состоянии понять это «противоречивое и подвижное целое» во всей его полноте или хотя бы относиться к нему терпимо. Письмо его глубоко уязвленной жены Шолему демонстрирует, что эта изменчивость интеллектуальной позиции Беньямина и ее внешне сомнительные ответвления могли немилосердно трактоваться как оппортунизм:
274
Ася Лацис сообщает, что она впервые представила Беньямина Брехту в ноябре 1924 г. в Берлине, но Брехт был не очень любезен, и это знакомство в тот момент не получило дальнейшего развития (Lacis, Revolutionar im Beruf, 53). Ее слова подтверждает Эрдмут Визисла, приводящий свидетельства о других встречах Беньямина и Брехта в 1924–1929 гг. См.: Wizisla, Walter Benjamin and Bertolt Brecht, 25–31;
С тех пор он всегда заключал пакты: с большевизмом, от которого он никогда не желал отрекаться, чтобы не лишаться последнего предлога (ведь, если он когда-нибудь порвет с ним, ему придется признать, что его с этой женщиной связывают не ее возвышенные принципы, а только сексуальные материи); с сионизмом – частично ради тебя, а частично (не злись, это его собственные слова) «потому, что дом везде, где кто-нибудь даст ему возможность тратить деньги»; с философией (ибо как его идеи о теократии и Граде Божьем или его идеи о насилии могут сочетаться с этим салонным большевизмом?); с литературной жизнью (не литературой), поскольку он, само собой, стыдится признаваться в этих сионистских заскоках Хесселю и тем дамочкам, которых приводит к нему Хессель в паузах его романа с Асей [275] .
275
Puttnies and Smith, Benjaminiana, 150–151 (письмо от 24 июля 1929 г.). См. также p. 148, где цитируется запись из дневника Франца Хесселя от 21 июня 1929 г. с описанием того, как Беньямин «неуклюже» танцует с одной из этих «дамочек». См. также «Берлинскую хронику» (SW, 2:599) и сноску 62 о «Зеленом луге».
В некотором смысле Беньямин сам давал повод для таких обвинений, не желая полностью и безоговорочно посвятить себя какому-либо из этих «пактов». Его позиция, сохранявшая последовательность в отношении любых устоявшихся учений и систем представлений, заключалась в том, чтобы подойти к системе достаточно близко и иметь возможность использовать некоторые ее элементы, но не более того. И это была не просто склонность к бриколажу. Подобно чрезвычайной учтивости Беньямина и его попыткам изолировать своих друзей друг от друга, речь шла о стратегии, призванной оградить его интеллектуальную независимость.
При зарождении дружбы с Брехтом Беньямину было почти 37 лет, Брехту – 31. Даже те друзья Беньямина, которые скептически относились к влиянию Брехта, признавали значение этих отношений. Шолем полагал, что Брехт привнес в «жизнь [Беньямина] совершенно новый элемент – стихийную силу в подлиннейшем смысле этого слова». Ханна Арендт впоследствии отмечала, что дружба с Брехтом была для Беньямина чрезвычайно большой удачей [276] . Сегодня понятно, что это был союз между первым немецким поэтом и первым литературным критиком того времени. Они оба часто встречались в квартире Брехта поблизости от зоопарка, где вели долгие беседы, и Беньямин вскоре стал общепризнанным членом узкого круга ближайших приближенных драматурга. Темы их бесед были самыми разными: от необходимости переманить мелкую буржуазию на сторону левых прежде, чем ее подчинит себе Гитлер [277] , до поучительного примера Чарли Чаплина, чей новый фильм «Цирк» с блестящей сценой в комнате смеха произвел впечатление на них обоих [278] , и о котором Беньямин только что опубликовал небольшую заметку, вдохновляясь статьей о «Маленьком бродяге» французского поэта Филиппа Супо (см.: SW, 2:199–200, 222–224). Судя по всему, Брехт, только что поставивший радиопьесу о Линдберге, поощрял работу Беньямина на радио, и он же познакомил Беньямина с такими интеллектуалами-марксистами, как Карл Корш, автор книги Marxismus und Philosophie («Марксизм и философия», 1923), редактор «Капитала» и бывший депутат рейхстага от коммунистов; по сути, Корш был для Беньямина одним из главных источников сведений о марксизме, и Беньямин часто ссылается на него в «Пассажах» [279] . 24 июня Беньямин писал Шолему: «Тебе будет интересно, что в последнее время у меня с Бертом Брехтом установились очень дружеские отношения, и зиждутся они не столько на том, что он сделал и из чего я знаю только „Трехгрошовую оперу“ и „Баллады“, сколько на обоснованном интересе к его сегодняшним планам» (SF, 159; ШД, 260). Со временем Брехт стал одним из главных персонажей Беньямина: за состоявшейся в июне 1930 г. радиопередачей «Берт Брехт» в течение десятилетия последовали более 10 работ об эпическом театре Брехта, его поэзии и художественной прозе и о беседах с ним. Предложенная Брехтом теория монтажа с ее акцентом на жесте, цитировании и диалектике прошлого и будущего, его иконоборческое «суровое мышление», хитроумное использование притчи в его творчестве, его сатира и неприкрытый гуманизм, а особенно его своеобразный голос, сочетавший в себе видимость простоты и даже грубости с чрезвычайной тонкостью, – все это было важно для литературной практики самого Беньямина, как бы сильно в конечном счете она ни отличалась от практики этого баварца с изжеванной сигарой во рту, про себя считавшего Беньямина более или менее мистиком [280] . Дом Брехта под Свеннборгом на датском острове Фюн стал одним из немногих прибежищ для Беньямина в годы его изгнания, а в обществе Брехта он возобновил своего рода личную конфронтацию с немецким образом мысли, которой прежде наслаждался в обществе Фрица Хайнле и Флоренса Христиана Ранга.
276
См.: Hannah Arendt, предисловие к Benjamin, Illuminations, 14–15.
277
См.: Lacis, Revolutionar im Beruf, 64.
278
По приглашению Брехта Бернхард Райх и Ася Лацис посмотрели в его обществе «Цирк», берлинская премьера которого состоялась в начале 1929 г. См.: Reich, Im Wettlauf mit der Zeit, 305 (цит. по: Fuld, Zwischen den Stuhlen, 215).
279
Однако Беньямин критически относился к «Марксизму и философии» Корша. См.: GB, 3:552.
280
См.: Brecht, Arbeitsjournal, 1:15, запись от 25 июля 1938 г. (цит. по: Brodersen, Walter Benjamin, 313n88). См. также: SF, 176; ШД, 286.
Оживленное общение с Брехтом и его кружком составляло лишь одну из сторон бурной интеллектуальной атмосферы, в которой Беньямин вращался в Берлине в конце 1920-х гг., в том Берлине, который будущими поколениями стал восприниматься как средоточие веймарской культуры как таковой. Беньямин по-прежнему часто виделся со своими старыми друзьями, особенно с Хесселем и его женой Хелен Грунд, а также с Кракауэром, Блохом, Вилли Хаасом и Вильгельмом Шпайером. При этом он все еще совершал осторожные вылазки – иногда в сопровождении Эриха Гуткинда – в окружение Оскара Гольдберга, хотя бы для того, чтобы докладывать Шолему о его махинациях: Гольдберг и Унгер проводили еженедельные дискуссионные вечера под вывеской «Философская группа». Среди интеллектуальных связей Беньямина этого периода одно из главных мест занимали возобновившиеся отношения с художником Ласло Мохой-Надем, с которым Беньямин познакомился, когда участвовал в работе Группы G. Что касается долгосрочного влияния на его воззрения, то общение с Мохой-Надем в этом смысле почти не уступало общению с Брехтом. Контакты между Беньямином и Мохой-Надем практически прекратились в 1923–1928 гг., когда Мохой-Надь был одним из магистров Баухауза, сначала в Веймаре, а затем в Дессау. Снова их свело сотрудничество с журналом Артура Ленинга i10, в котором Мохой-Надь работал фоторедактором. Их дискуссии 1929 г. о фотографии, кино и прочих современных средствах коммуникации имели принципиальное значение для взглядов Беньямина, выраженных в таких его работах, как «Краткая история фотографии», «Пассажи» и «Произведение искусства в эпоху его технической воспроизводимости». Кроме того, через Мохой-Надя, работавшего над декорациями для постановки «Сказок Гофмана» Оффенбаха в опере Кролля, Беньямин попытался завязать связи с берлинским музыкальным миром, подружившись с дирижером Отто Клемперером. Хотя в число ближайших друзей Беньямина входили увлеченные музыканты и композиторы, в первую очередь Эрнст Шен и Теодор Адорно, сам Беньямин неоднократно утверждал о своей почти абсолютной безграмотности в вопросах музыки.
Были у него и другие новые знакомства. Беньямин виделся с молодым политическим философом Лео Штраусом, который впоследствии стал влиятельной фигурой в США, а в то время был связан с Еврейской академией (Akademie fur die Wissenschaft des Judentums) в Берлине, где только что дописал книгу о Спинозе. Беньямин писал Шолему о Штраусе: «Не стану отрицать, что он пробуждает во мне доверие и что я нахожу его симпатичным» (C, 347). Кроме того, через Хесселей Беньямин познакомился с венским писателем и театральным критиком Альфредом Польгаром, чье
В свете того успеха, которым пользовались его рецензии на произведения французских авторов, их истолкования и комментарии к ним, едва ли удивительно, что весной он уделял современной французской литературе все больше и больше внимания. Даже продолжая изыскания в области французской культуры XIX в. в рамках исследования о пассажах, Беньямин осознал, что все чаще натыкается «у молодых французских авторов на такие фрагменты, которые, следуя их собственному ходу мыслей, обнаруживают побочные пути, порожденные влиянием северного магнитного полюса, отклоняющего стрелку их компаса. Я же держу курс прямо на него» (C, 340). Вслед за эссе о сюрреализме – собственно говоря, как «сопутствующий текст» (C, 352) – в марте – июне 1929 г. было сочинено мастерское эссе «К портрету Пруста», напечатанное в июньском и июльском номерах Die literarische Welt (SW, 2:237–247; Озарения, 301–312). Беньямин уже давно ощущал сродство с «философским образом мысли» Пруста (C, 278); будучи в Москве, он начал выявлять соответствия между романом Пруста и своей собственной книгой о барочной драме. Он считал, что «необузданный нигилизм» сцены лесбийской любви из книги «По направлению к Свану» показателен в плане того, как Пруст «врывается в аккуратно обставленный кабинет в душе обывателя, на котором висит табличка „Садизм“, и все безжалостно разносит вдребезги, так что от блестящей, упорядоченной концепции греховности не остается ничего, более того, на всех разломах зло слишком ясно обнаруживает „человечность“, даже „доброту“, свою истинную основу». По его мнению, то же он сам «пытался выразить понятием аллегории» в своей книге о барочной драме (MD, 94–95; МД, 153). Примерно тогда же, то есть в начале 1926 г., у него возник замысел эссе о переводе Пруста. В начале 1929 г. он писал Максу Рихнеру, чей журнал Neue schweizer Rundschau был лидером по части публикации статей о Прусте в немецкоязычных изданиях (в частности, в нем была напечатана статья Э. Р. Курциуса о перспективизме Пруста), что он недостаточно отдалился от прустовского текста, чтобы писать о нем, но что «немецкая литература о Прусте, несомненно, смотрит на него под иным углом, нежели французская. В Прусте есть много… более важного, помимо „психологии“, которая, насколько мне известно, служит почти единственной темой разговора во Франции» (C, 344). В марте он сообщал Шолему, что «высиживает кое-какие арабески о Прусте» (C, 349), а в мае – что работает над «очень предварительным, но хитрым эссе о Прусте», «начинающимся с тысячи и одного аспекта, но с еще не сложившейся центральной частью» (GB, 3:462). Эти замечания указывают на характерный для Беньямина многосторонний подход к огромной эпопее Пруста, его «делу жизни» в подлиннейшем смысле этого слова, которое Беньямин считал (по правде говоря, толком не имея представления об «Улиссе» Джойса) «выдающимся литературным достижением тех дней» [281] .
281
Судя по всему, у Беньямина имелся экземпляр «Улисса» в немецком переводе. См.: BG, 16 (недатированный список книг, принадлежавших Беньямину, возможно, составленный в 1933 г. Гретель Карплус). «Улисс» был впервые переведен на немецкий в 1927 г.
Он затрагивает многие аспекты романа, включая «растительное существование образов Пруста, которые остаются связанными со своим социальным источником», подрывную комедию нравов и дегламуризацию своего «я», любви и нравов, анализ снобизма и физиологию праздной болтовни, внимание к предметам повседневного быта и акцент на том, что Беньямин называет обыденностью, страстный культ сходства, растянувшийся на большие промежутки времени, последовательное превращение существования в хранилище памяти с центром в водовороте одиночества, историческую конкретность повествования во всей его неуловимости, непроницаемости и безутешной ностальгии и, наконец, то, как во фразах Пруста, в которых отражается «игра мускулов интеллигибельного тела», находят словесное выражение потоки непроизвольных воспоминаний. Но в основе эссе Беньямина, по сути, освещающего тему, интерес к которой восходит еще к его студенческим дням, когда он читал Ницше и Бергсона, и предвосхищает его исторический материализм 1930-х гг., лежит разговор о «скрещенном времени» (verschrankte Zeit). В одном из своих писем Беньямин уже указывал, что Пруст предлагает «совершенно новое изображение жизни» в том смысле, в каком он объявляет ее критерием ход времени (C, 290). В эссе о Прусте он пишет по поводу идеалистической интерпретации прустовской theme de l’eternite: у Пруста «вечность вовсе не платоническая, вовсе не утопическая, а наркотическая [rauschhaft]… хотя у Пруста и есть рудименты сохраняющегося идеализма… не они обусловили значительность его произведений. Вечность, в которой Пруст открывает аспекты, – это по-разному скрещенное, но не беспредельное время. Его действительный интерес относится к ходу времени в его реальном, то есть скрещенном, виде». Таким образом, ключевое место в этом романе с его навязчивым стремлением к счастью занимает игра «отражений старения и воспоминания». «Универсум… скрещений» у Пруста открывается в момент актуализации (имеющий близкое родство с «моментом узнавания», фигурирующим в «Пассажах» и других текстах), когда былое возникает в ослепительной вспышке осознания, подобно тому как давно забытое прошлое впервые возвращается к Марселю со вкусом печенья «Мадлен». Момент непроизвольного воспоминания – это «шок омоложения», посредством которого пробуждается и собирается в образ некое прежнее существование с его различными слоями. Эта концентрация и кристаллизация хода времени в мгновение осознания «соответствий» и составляет наркотическую вечность, и в первую очередь именно здесь, в феномене Rausch, то есть экстатического самообладания, видна связь с сюрреализмом.
К концу июня, вскоре после того, как начался бракоразводный процесс, Беньямин совершил двухдневную автомобильную поездку со своим старым другом времен учебы в Хаубинде, плодовитым и утонченным романистом и драматургом Вильгельмом Шпайером (1887–1952), в соавторстве с которым он писал детективную пьесу. По двум наиболее популярным романам Шпайера – Charlott etwas verruckt («Шарлотта слегка помешалась», 1927) и Der Kampf der Tertia («Битва школьников», 1928) только что были сняты немые фильмы, и в феврале Беньямин напечатал в Die literarische Welt положительную рецензию на второй из них (речь в нем идет о попытке группы старшеклассников спасти от уничтожения стаю собак и кошек). Несомненно, Беньямин с удовольствием согласился составить компанию старому другу; в начале мая у него начались ежедневные занятия ивритом, и он явно был рад получить предлог для того, чтобы сделать перерыв. Из французского местечка Бансен Беньямин писал Шолему о том, что доволен своими текущими литературными связями (в роттердамской газете только что появилась статья, посвященная «Улице с односторонним движением») и о разочаровании своим старым другом Эрнстом Блохом. Еще в феврале он снова сетовал Шолему на то, что Блох исподтишка, но бесстыдно ворует у него идеи и терминологию; теперь же он сообщал об издании «двух новых книг Блоха – „Следы“ и „Эссе“, в которых до сведения потомства доводится существенная доля моих бессмертных творений, отчасти несколько искаженных» (GB, 3:469).
В июле состоялось более длительное путешествие в обществе Шпайера с остановками в Сан-Джиминьяно, Вольтерре и Сиене. Письма Беньямина полны восторгов по поводу тосканских пейзажей, как и прелестный маленький очерк «Сан-Джиминьяно», опубликованный в августе во Frankfurter Zeitung. «Как бывает сложно, – так начинается этот очерк, – найти слова для того, что предстает твоим глазам. А когда слова все же приходят, они бьют крохотными молоточками по реальности, как по медной пластине, до тех пор, пока не выковывают из нее образ. „По вечерам женщины собираются у фонтана перед городскими воротами, чтобы набрать воды в большие кувшины“. Лишь после того как я нашел эти слова, из слишком ошеломляющих ощущений вырос и образ – неровный и в глубоких тенях». Далее он описывает, как на рассвете над Сан-Джиминьяно встает солнце подобно сияющему камню над горным хребтом, и отмечает, что «прежние поколения, должно быть, владели искусством хранить этот камень подобно талисману и тем самым превращать время в благо» (GS, 4:364–365). В не меньшей степени его очаровала и Вольтерра с ее грандиозными собраниями этрусского искусства: он нашел этот город «великолепным, лежащим в центре своего рода бесснежного, африканского Энгадина – с его гигантскими пустошами и четкими контурами голых горных вершин» (GB, 3:477). Очерк «Сан-Джиминьяно» посвящен памяти Гуго фон Гофмансталя, умершего 15 июля, в день рождения Беньямина. В письме от 27 июля, отправленном из Вольтерры, он пишет Шолему, как опечалила его эта новость и каким возмутительным ему показался бесстыдный тон немецких некрологов.