Варшавская Сирена
Шрифт:
Далеко отсюда, в Бретани, устав плыть, она ложилась на спину, лицом к небу, позволяя нести себя волнам океана. А теперь сама жизнь вынуждала ее отдыхать подобным образом, спокойно сидеть среди цветов и деревьев возле спящего ребенка. Перед закатом солнца приходил Стефан. В первые месяцы он шел медленно, останавливался, словно желая отсрочить приговор, потом ускорял шаг, почти бежал, чтобы уже от калитки, если она была в доме, позвать: «Анна! Анна!» Он боялся, что не услышит ответа, застанет домик пустым. А признался в своих сомнениях и страхах, когда узнал, что Анна ждет ребенка, и понял, что она уже не уйдет.
— Единственным счастливым днем был для меня день, когда ты приехала в Константин просить рекомендательное письмо для поступления на работу в библиотеку. Помнишь? Я отдал тебе конверт в аллее мальв,
Его любовь как бы крепла и росла из года в год, молодела одновременно с возрождающимся городом. Когда-то бретонская прабабка нагадала Анне, что та расцветет даже в долине смерти, на развалинах. Расцвела не она, а все вокруг нее. Финский домик стал надежным пристанищем, а чужое счастье примиряло ее с этим, уже третьим воплощением, с новой послевоенной жизнью. И когда Стефан ушел навсегда, не дожив до почтенного возраста своей матери, он оставил после себя пустоту и чувство глубокой скорби. Иза в том году сдавала экзамены на аттестат зрелости, была увлечена парнем старше ее на два года, жившим в их квартале, и перебралась к нему сразу же после свадьбы. Лишь тогда Анна почувствовала себя совсем одинокой: никто уже ее не любил, собственной дочери она стала почти чужой. Занимались они с Изой разными вещами, каждая жила на свой лад. Но когда пришли первые письма из Бретани, когда строящаяся трасса подступила к домикам на Вавельской и они оказались под угрозой сноса, Иза начала чаще заглядывать к матери. Неужели Анна снова стала кому-то нужна? Она улыбалась с оттенком горечи, слушая, как дочь строит за нее планы на будущее, но твердо знала одно: на этот раз она сделает выбор не под чьим-то давлением, а сама, как уже сделала однажды в Геранде.
Армориканское побережье. Бретань… Анна поехала туда в шестьдесят девятом году, вызванная телеграммой Софи, на похороны отца. Поехала с Эльжбетой, которой хотелось еще раз увидеть красочный рыбацкий порт в Пулигане — вернуться в свое детство. Доктор Корвин, после смерти жены оставшийся жить в «Мальве» с Эльжбетой, Олеком и их семьями, посмотрел на Анну внимательно, с беспокойством.
— Ты вернешься? Мы еще увидим тебя?
Никто в этом не был уверен. Иза утверждала, что на месте матери она без колебаний осталась бы у океана: совсем не плохо иметь такую возможность — каждый год получать приглашения провести лето в Бретани.
— Приглашения, которые бы тебе высылала я? — спросила Анна, не веря, что дочь могла так беззаботно, так легко выключить ее из своей повседневной жизни. Но молодые имели в виду именно это. Они были жадны к жизни, рвались увидеть широкий мир, познать его вкус, запах, краски. Варшава? Они знали ее только такой, какой она стала после восстановления. Оккупация и война? Они принадлежали к поколению, которое слушало о тех годах, скорее, неохотно, с чувством внутреннего протеста — так старинную саблю за ненадобностью закидывают на пыльный чердак, в кучу хлама.
Пыльные чердаки, каких в отстроенном городе уже не было… Рвущиеся связи и распадающиеся, точно карточные домики, извечные понятия, принципы, структуры. «Та жизнь» стала всего лишь реликтом минувшей эпохи, воспоминанием людей, к которым подкрадывалась старость или гигантскими шагами приближался зрелый возраст. Люди эти устали от споров о смысле подпольного сопротивления, повстанческой борьбы, от попыток убедить молодежь или тех, кто не испытал на себе ужасов оккупации, что единственной их целью было сохранение достоинства народа и спасение уничтожаемой гитлеровцами национальной культуры. Они боролись за независимость страны. Только этого они хотели, оставляя политические спекуляции лондонским политикам и генералитету.
Все эти годы в тяжелые и трудные минуты Анна мысленно повторяла слова прабабки: «Никогда не оглядывайся назад. Кто поворачивается спиной к буре, того она понесет, куда захочет, повалит, искалечит. Иди всегда против ветра, против ветра».
Она вспоминала, как боролась с порывами вихря на дюнах Атлантики, и думала, что теперь тоже каждое утро встает для упорной борьбы, для преодоления внутреннего сопротивления и слабости тела. Но решение было принято еще тогда, когда, вернувшись в Варшаву, она согласилась провести первую ночь в норе, среди мрачных развалин. С того момента Анна знала, что выбрала нелегкую жизнь, что придется все начинать с самого начала. Как и весь народ, понесший тяжелейшие потери, она постепенно становилась на ноги, и если теперь ей чего не хватало, то лишь одного: той страстной увлеченности жизнью, которой судьба, а может быть история, наделила этих людей, дабы спасти от неверия, от духовной и физической смерти. Ее бретонское упорство не уступало их упорству, их воле к борьбе, но она не умела так свободно и вдохновенно все время идти против ветра. Только Ианн ле Бон мог бы с ними в этом сравниться, только прабабка из «Мальвы» сумела бы их понять, так как всегда жадно впитывала все, что могло ее удивить и обогатить новым знанием о людях, о запутанных дорогах жизни.
Бретань, которую пощадила война, не желало щадить время. У кухонной плиты на ферме стояла постаревшая Катрин. Ее дочери покинули Вириак и вышли замуж за матросов из Сен-Назера. Могилы деда, бабушки и прабабки из Круазика давно поросли травой. Комната с кроватями в шкафах осталась такой же, но в доме недоставало постукивания сабо стариков ле Бон, покрикиваний Ианна, его вспышек возмущения, неистовства и гнева. Все шло гладко, мирно, но как-то бесцветно, вяло, скучно. В доме Софи со дня похорон царила мертвая тишина, жить продолжал только магазин — именно там, в клетушке, где Франсуа вел свои конторские книги, подолгу сидела вдова, выпытывая у Анны, сможет ли та и захочет ли вернуться на свое прежнее место, снова корпеть над счетами.
Паскаль жил с матерью, к нему перешли пациенты умершего после войны отца, он не очень счастливо женился и рано овдовел. Изменился, потолстел, отяжелел, но не утратил былой безмятежности, умения отбрасывать от себя все неприятное, неудобное. К Анне внимательно присматривался, словно примеряя ее к здешнему ландшафту, к не тронутым временем стенам Геранда, к своему дому.
Вдова доктора ле Дюк выслушала рассказ Анны о прожитых в Варшаве годах и — как когда-то — крепко ее обняла.
— Я тебе говорила: «Беги отсюда!» А впоследствии, когда до нас дошли вести о том, что происходит в этой вашей Варшаве, не раз себя упрекала. Ты не сердишься на меня, Анна-Мария? Ни о чем не жалеешь?
Анна ответила, что нет, не жалеет. При этом она думала об Адаме, о прабабке из «Мальвы», которая заменила ей мать, о друзьях по подпольной борьбе, о пережитом вместе с ними. И лишь Паскаль заставил ее в полной мере осознать те изменения, которые произошли в ней самой, изменения почти неуловимые, но необратимые.
Они сидели на гранитных скалах, о которые ударял прибой, и, как в прежние времена, над ними кричали чайки. Паскаль спросил:
— Ты можешь продать свой домик и ликвидировать все дела?