Василий Блюхер. Книга 1
Шрифт:
Кто-то уступил Надежде Илларионовне стул. Подобрав театральным жестом выбившиеся из-под полушалка пышные волосы, она дружелюбно взглянула на Страхова и спокойно сказала:
— Я понимаю, что вам не до меня и не до обид, незаслуженно нанесенных мне вашими красноармейцами. Я помню прекрасные слова вашего предшественника Цвиллинга о революционной законности. Очевидно, и вы не собираетесь ее нарушать. Мне вовсе не хотелось бы выглядеть в ваших глазах дамочкой, у которой задрожало сердце — ах-ах! — лишь оттого, что к ней в дом ворвались несколько красноармейцев. Я не собираюсь писать жалоб, — голос ее стал более гибким, — но я была бы удовлетворена, если бы вы лично взглянули сейчас на мою обитель. — Надежда Илларионовна
То ли в ее последних словах Страхову почудилось прямое приглашение, то ли ему понравилась Надежда Илларионовна, но, к удивлению остальных членов Ревкома, он тоже поднялся и решительно сказал:
— Я пойду с вами и сам посмотрю.
Когда Надежда Илларионовна, сопровождаемая Страховым, вышла из кабинета, один из оставшихся возмущенно сказал:
— Можете меня судить, но как не верил Яковлеву, так не верю и Страхову.
Надежде Илларионовне просто повезло. Где было ей знать, что этот человек, любивший власть над людьми, пришел к выводу, что дутовцы рано или поздно повесят всех большевиков на телеграфных столбах и его своевременный переход на сторону белоказаков, как и бегство Яковлева, может принести ему выгоду. Глядя на беспорядок в комнатах, он с поддельным сожалением сокрушался, обещая разыскать и наказать виновников, но не спешил уходить. Очутившись лицом к лицу с Надеждой Илларионовной, он обхватил ее сильными руками.
Как ни старался Блюхер забыть человека со светлой бородой и в засаленном френче, которого он приказал расстрелять, но ему это не удавалось. Если этот образ на минуту все же заволакивался дымкой, то еще рельефнее возникал другой Ковалев. Тот был в студенческой куртке с золотыми наплечниками, живой, энергичный. Глаза умные, глянут — все высмотрят. «Мне хоть шестнадцать было, а я его понимал, тянулся к нему, завидовал знаниям, уму». Блюхер не мог и не хотел примириться с мыслью, что человек в студенческой куртке и человек в засаленном френче одно и то же лицо, ибо молодой Ковалев сыграл в его жизни хорошую роль, рано толкнул на революционный путь, а этот Ковалев — враг и убийца Елькина. Казалось бы, это самоубеждение должно было успокоить Блюхера и восстановить его душевное равновесие, но из глубины сознания зримо возникал и выделялся, как жирное пятно на воде, образ Ковалева с бородой, заслоняя студента Ковалева.
Блюхер был недоволен собой, его раздражало ненужное малодушие, назойливые мысли, от которых он не мог так просто избавиться, и только возвратившийся Балодис заставил его прийти в себя.
— Три сбоку, и ваших нет, — с грубой похвальбой сказал Янис, потирая руки, словно стряхивая с них хлебные крошки. — Даже не пискнул.
Блюхер пропустил мимо ушей слова Балодиса. Если бы они относились к незнакомому человеку, он сам расспросил бы, как Балодис выполнил его, Блюхера, приказ, но именно о Ковалеве ему неприятно было слушать. «Боюсь сознаться, — думал он, уличая самого себя, — что во мне зашевелились какие-то нелепые мысли и они могут поползти, как черные тараканы из щелей». Он отчетливо вспомнил и даже услышал, — да, да, услышал сквозь гул времени, — как тараканы копошились на кухне за сундуком, на котором он спал в доме купца Воронина, их возню до рассвета и причитания Луши: «Свят, свят, не вскочи на шею». Но совершенно неожиданно он приобрел ту твердость, которая шагала рядом с ним с того дня, когда его посадили в одиночную камеру Бутырской тюрьмы.
— Позови-ка Каширина! — приказал он решительным тоном.
Николаю Дмитриевичу Блюхер понравился с первой минуты их встречи. Именно в отряде Блюхера он убедился в своей правоте и написал брату, советуя последовать его примеру и привести свой отряд. «Здесь каждый знает, за что он воюет с Дутовым, — писал он Ивану, — здесь коммуниста крепко уважают, с него берут пример рядовые казаки». Иван ответил, что «всему придет свое время, но сейчас еще рано идти на поклон к Блюхеру». Каширин прочитал ответ брата Блюхеру, но тот не рассердился, а с простодушной усмешкой заметил: «Созреет яблочко, само к ногам упадет». Николаю Дмитриевичу нравилась в Блюхере решительность, с которой он бросался в бою на врага, а в спорах — на противника.
— Что хорошего скажешь, Василий Константинович? — спросил он, подойдя к нему вплотную.
— Степь уж больно хороша, — ответил Блюхер и надул щеки, отчего его простецкое лицо стало удивительно приветливым.
— Уж так и поверю, что звал ты меня только для того, чтобы сказать о степи, — резонно заметил Каширин.
— Эх ты, Фома неверный! Спросил ты, что хорошего, — я тебе и ответил, что степь хороша. Спросил бы про Оренбург или Яковлева — я бы другое сказал. Уж если очень хочешь знать, то скажу прямо — никак ума не приложу, почему Яковлев не пытается установить с нами связь и разом выступить против дутовцев. Придет время — разберемся в этом деле, а сейчас я думаю послать в Оренбург Балодиса. Пусть переоденется казаком, научи его вашим острым словечкам, чтобы отбрехался, если дутовцы его перехватят.
На другой день Янис, выряженный казаком, покинул лагерь. Кошкин, прощаясь с ним, напутствовал:
— Ты того, гляди в оба. Чуть что — на коня и ходу.
Балодис не принадлежал к сентиментальным людям. Ему свойственна была замкнутость, которую порой принимали за суровость, но все знали, что под тельняшкой этого матроса бьется смелое сердце. С фанатичной преданностью он думал всегда о Блюхере и Кошкине, но сказать об этом вслух не рискнул бы. Он не умел ни притворяться, ни льстить, все его поступки носили прямолинейный характер, и эта черта больше всего подкупала и Блюхера и Кошкина. Балодис не мог солгать и презирал того, кто пытался изворачиваться перед главкомом, боясь осуждения, а может быть, и наказания. Убедившись в том, что Кошкиным руководили честные намерения, когда тот протестовал против предложения главкома назначить Балодиса порученцем, он простил ему все обидные слова, сказанные по его адресу.
Выслушав напутствие Кошкина, Балодис скупо улыбнулся, надвинул казачью фуражку, как бескозырку, на правую бровь и с места в карьер помчал коня к Оренбургу. Без приключений он добрался до города, убедившись в том, что при желании дутовцы могли бы ворваться в Оренбург, но ими владела нерешительность.
— Зачем тебе Яковлев? — подозрительно спросил в Ревкоме тщедушный человек, одетый в железнодорожную робу.
— Если спрашиваю, стало быть, у меня к нему дело.
Железнодорожник подумал и ответил:
— Иди, казак, откуда пришел.
— А ты, сморчок, что тут делаешь? — спросил презрительно Балодис.
Железнодорожник вспылил:
— Иди отсюда, казачья кукла.
— Кто ты такой, чтобы меня гнать?
— Член Ревкома, — ответил кипятясь железнодорожник.
— Тогда мне оставаться в таком Ревкоме нет резону, — с обидной снисходительностью сказал Балодис. — Вернусь к Блюхеру и доложу: так, мол, и так, из Ревкома меня прогнали, а сами сидят и ждут, пока Дутов их передушит, как кот мышей.
Повернувшись к железнодорожнику спиной, он медленно направился к выходу и тотчас услышал позади себя голос:
— Погоди, казак, ведь как нескладно говоришь. Ты бы сказал, откуда пришел, зачем, а то сразу выражаешься.
Балодис вернулся ленивой походкой, говоря на ходу:
— Я бога и мать не вспоминал, а сказал то, что есть. Не вышел ты, брат, ростом, ну прямо как грибок-сморчок.
— Да ладно, — махнул примирительно рукой железнодорожник, — погорячились. Садись, рассказывай!