Василий I. Книга первая
Шрифт:
— А так… Зачем членить Русь? Ведь язык у нас один и вера одна. На сбережение, а не на разор завещали нам предки землю.
— Верно, все мы одного пращура внуки, все мы — Мономаховичи, — согласился Василий, не понимая еще, куда клонит Ордынец.
— Пусть будет у нас всегда единое сердце, как говорил твой покойный отец, но будем блюсти мы каждый свою отчину: ты — Москву, я — Тверь. Я ведь тоже великий князь…
— Великий, великий, кто же говорит, что не великий, однако ты помни, что ханский посол ко мне приехал, а не к тебе!
Ордынец чуть смутился, однако продолжал, тая на уме собственную выгоду и искательность:
— Но все же мне невместно быть ниже своего звания: Тверь большая, и я ее буду блюсти…
— А мы с отцом свою Рязань будем блюсти, — подключился Родослав.
— Но, конечно, при
Василий опять никак не отозвался, смотрел выжидающе на стоявшего поодаль Владимира Андреевича Серпуховского. Тот, некогда удалой и молодцеватый князь, а ныне поседевший, сановитый и толстобрюхий, повернулся с неожиданным проворством, сказал мстительно и внятно, хотя и заикаясь по обыкновению:
— Т-тьмою п-покрыты помыслы ваши… Однако не в-в-выговаривали бы вы, — он бросил злой взгляд на гостей, — а мы с Василием Дмитриевичем не слышали бы х-худоумия сего нынче, кабы покойный Дмитрий Иванович не чи-чинился с вами, был по-по-порешительнее.
При словах двоюродного дяди Василий непроизвольно положил руку на крестовину меча, Серпуховской заметил это, чуть осекся голосом, но все же продолжал с отчаянной решимостью высказаться до конца:
— Твой отец был п-п-первым победителем О-о-орды, это так, но он дал затем р-разорить Тохтамышу Москву и… не присоединил к своему княжеству Рязани и Т-твери, а надо было заступить им с-своевольность, был не один случай у-учинить это.
Владимир Андреевич ждал, что юный и горячий великий князь, как некогда во время потехи в Куньей волости, выхватит из ножен свой харалужный меч и тем выкажет слабость свою, и увидят все, что никакой он еще не государь. Не чаял Владимир Андреевич, что получит рану поязвительнее, нежели от меча.
— Вот, значит, откуда клеветы [75] идут, — тихо и с неотвратимой угрозой произнес Василий, — не от одного лишь Киприана. Может, и такую еще оплошность допустил отец, что завещал венецианскую шапку с жемчугом мне, а не тебе?
75
Слово «клевета» имело в ту пору два значения: как оболтание и как донос обвинения.
Владимир Андреевич, хоть и носил уж прозвание Храброго, не посмел найти ответ или не захотел в силу присущей ему осмотрительности. В тот же час вскочил на коня, уехал с сыном Иваном и всеми боярами в свой удел: сначала в загородный дом с церковью Тригоры, что близ Ваганькова [76] , а потом и вовсе затворился в родовом наследственном городе Серпухове.
Василию не совсем были понятны мотивы поступков дяди: старая ли это рана разбередилась у него, вновь ли гнев и унижение почувствовал он после ханского благословения на, великий стол малолетнего племянника, а не его — и более родовитого, и, безусловно, заслужившего перед народом своим и отечеством право быть первым в государстве?
76
Вся местность от Никитских ворот до реки Ходынки принадлежала Владимиру Андреевичу Серпуховскому, а загородный дом стоял на месте нынешней площади Восстания.
Как и Дмитрий Донской, серпуховской и боровский князь Владимир Андреевич — тоже внук Ивана Калиты, в княжество которого и сложилось как раз третное управление Москвой: Калита завещал Москву трем своим сыновьям — Симеону, Ивану и Андрею. Каждый из них владел третью Москвы, то есть обладал правом суда и сбора торговых пошлин в одной из третей города. Так сталось, что после смерти Симеона Гордого и Ивана Красного стал Дмитрий Иванович владеть уже двумя третями Москвы, а оставшаяся часть принадлежала наследнику младшего сына Калиты — Владимиру Андреевичу. Оба они были малы, когда заняли княжеские столы, и отношения двоюродных братьев установили бояре и митрополит: по специальному договору Владимир стал младшим братом Дмитрию, то есть признал его верховенство. Владимир Андреевич добросовестно выполнял условия договора — в столкновениях Дмитрия Ивановича с князьями суздальским и галицким, в отражении литовцев, в обороне Москвы от набегов своего будущего тестя Ольгерда, в защите Пскова от ливонских рыцарей и, конечно же, во всей изнурительной борьбе с Ордой. Всегда и везде участвовал он рука об руку с Дмитрием Ивановичем, получил прозвание Храброго (да и Донским тоже величали!), но и в старости остался младшим братом не только Дмитрию Ивановичу, но теперь вот и малолетнему сыну его Василию. Да, в согласии, рука об руку шел он всегда, но поди знай, какие страсти бушевали в его мужественном сердце, когда он однажды не сдержался, вспылил, и было у него с Дмитрием Ивановичем размирье. Многие склонны были усматривать в этом его притязания на великокняжеский стол, полагая, что возносил он себя выше Дмитрия Донского. А великий князь до того рассердился, что отобрал у Владимира Андреевича старинные его уделы Галич и Дмитров. Всех старейших бояр его развел по разным приставам Москвы, посадил в узилища, и были они в нетях, пока на следующий год Серпуховской не смирил свою гордынность и не получил от великого князя «мир, и прощение, и любовь». Было это на Благовещение, меньше чем за два месяца до кончины Дмитрия Ивановича, и, видно, не забыл Серпуховской все же о своем праве на великое княжение, опять вот не сдержался, наговорил вздорных словес.
В гневе и огорчении уехал Владимир Андреевич из Москвы, на этот раз предусмотрительно забрав всю челядь, и было это похоже на объявление войны. Конечно, Василий мог только предполагать, но не знал наверное всех доподлинных причин враждебного поведения двоюродного дяди.
Ночью Василию приснился отец. Молодой, веселый, сильный, Дмитрий Иванович возбужденно рассказывал, как татары дали ему плеча и бежали от Куликова поля аж до реки Красивая Меча. Василий слушал, а сам удивлялся множеству отражений своего безусого лица на золотых пластинках отцовского зерцала, одетого поверх легкой стальной кольчуги…
Это и весь сон, хотя показалось, что был он длинным.
Очнувшись, Василий продолжал лежать в постели, вспоминая подробности и пытаясь понять: почему возникло у него чувство неудовольствия и даже досады?.. Почему так много оказалось отражений его лица? Да и могли ли они вообще быть: отец носил простое, стальное зерцало, и только ожерелье доспехов состояло из позолоченных продолговатых пластин, узких и тусклых, в которых никаких отражений рассмотреть было нельзя… Впрочем, все это вздор, тщета… Но что же тогда вызывает досаду? Отец вернулся после Мамаева побоища больным, победе радовался, но весел не был, нет… Иван Серпуховской похвалялся, что его отец гнал татар с Куликова поля в то время, как отец Василия лежал без чувств под ветками срубленной березы…
Мать часто говорила, что, если увидишь во сне кого-то из родных покойников, будет в этот день ненастье — дождик или снег.
Василий опустил ноги на устланный китайским ковром пол (подарок от Тохтамыша), прошел к застекленному мелкими разноцветными звеньями окну и распахнул створку рамы — ворвался упругий и слепящий своей яркостью солнечный свет… Значит, неверно мать говорит?
Слышался глухой лай собак, скрип тяжелых железных ворот. Донесся невнятный гомон шедших с посольского подворья чужестранцев. Вновь проскрипели ворота.
Все звуки перекрыл перезвон перечасья малого колокольца Ивана Лествичника.
Василий насторожил слух, начал считать удары. Звук, отражаясь от каменной стены стоявшего напротив княжеского Спасского монастыря, удваивался, так что выходило, будто бы сейчас не четыре часа, а все восемь [77] .
Был Василий все утро раздражен и несправедлив, бояре видели это и старались пореже попадаться ему на глаза. А в пол-обеда стало ясно, что примета матери все-таки верна: как-то вдруг, внезапно стали грузиться грязно-серые тучи, небо сделалось сумеречным, непроглядным, и пошел снег. Мокрые его хлопья падали невесомо, задумчиво, гибли в жидкой грязи, едва долетев до земли.
77
По современному времясчислению было примерно часов девять утра, так как начало новых суток определялось моментом восхода солнца.