Василий Шуйский
Шрифт:
— Князь Михайла Васильевич не выдаст наших голов.
— Будет на орехи и вам, и вашему Михайле. Дмитрий Иванович его в мечники, а он вон как отблагодарил. Держите-ка, кто грамотный.
Марья Петровна обернулась на этот глухой, на знакомый голос — Переляй! Сунул ей лист в руки, а уж потом тоже узнал. И в толпу, в толпу, глаз с княжны не спуская. Как в воду ушел, на дно.
Лист проклятый как прилип. В рукаве принесла, домой, утая от Луши. Такой страх объял — даже о Переляе молчок. Луша на князя Михайла протаращила
Читала грамотку потаенно, положа на пяльцы, на вышивание. В грамотке ужасть!
«Боярские холопы! Друзья наши! Побивайте нещадно своих бояр. Кто убьет господина, тому даны будут господские вотчины и поместья, его жена и его дочери. Кто убьет гостя — тому все его имение и казна. До смерти бейте помыкавших вами, а прибивши, ступайте к нам. Мы вас всех пожалуем боярством и воеводством. Кто хочет в окольничьи, тот будет окольничим, кто хочет в дьяки, зная грамоту, тот будет дьяком».
Хватая ртом воздух, как рыбка, выброшенная на берег, Марья Петровна уж представляла себя рабою Переляя, насильство его гнусное. Смерть, кажется, за самые перси ухватила Переляевыми ручищами, а виденья прогнать силы недостает.
Наутро новость: царские слуги посадили на кол лазутчика, воровские письма по Москве метал.
«Переляй!»
Марья Петровна головку наклонила, будто нет ее дома, а сама хитрым-хитра: как по делам-то все разошлись — в чулан, белилами вымазалась, в простое нарядилась, к погорельцам, забредшим милостыню просить, бочком-бочком за ворота вышла — и на площадь, к страдальцу.
«Не он!»
Стала как без косточек, на ворох кулей рогожных села.
Страдалец, поднятый над толпою, кричал со своей смертной высоты проклятья:
— Придет царь! Придет Дмитрий Иоаннович! Всем вам будет то, что вы мне удружили! У бояр казаки все жилочки повытаскивают, повытянут! — И взвывал от невообразимой боли, и сыпал уж одними только ругательствами: — Сатаны! Гонители Христа! Сатана съест вас! Да снимите же вы меня! Господи! Пошли им то же! Сни-и-и-мите же вы меня! Телячье говно! Господи, отвернись от них! На веки вечные отвернись!
Марья Петровна глаз на казака не поднимала и ужасалась не казни, не словам казнимого, но радости своей: не Переляй! Не Переляй!
Ее легонько тронули за плечо. Татарин, улыбаясь, показывал на кули. Она поднялась, отряхнула платье. Шла неведомо куда и очутилась в церковке. Стала перед Матерью Божией, перед иконой Всех скорбящих радости, и плакала, сколько слез было. До донышка выплакалась.
В бесцветных, в подслеповатых, в крошечных глазках Василия Ивановича Шуйского явился вдруг кристалл и магнит. Светом полыхал тот кристалл, высокая воля проливалась на предстоящего пред великим государем всея Русии.
— Не войска сильны, и не воеводы умны, то промысел Господний. Господь наказует, Господь и милует!
Битый Истомой Пашковым, воевода боярин князь Федор Иванович Мстиславский явился пред государевы очи с душою сокрушенной. Измученная душа тело измучила: лицом
— Осада — не гибель, но смирение! — сказал Шуйский, позволив наглядеться на себя. И, поморив, сколько хотел, ожиданием своего слова, обратился к патриарху: — Святейший заступник наш кир Гермоген, молись о нас, и Бог возблагодарит нас, покорных ему, за смирение.
— Государь! — не сдержался Иван Романов. — У Ивашки-казака тысяч сто, а что у тебя? Кто за тебя? От кого нам ждать спасения? Откуда они возьмутся, наши избавители?
— Я велел затворить Москву не потому, что мне выставить против супостата некого. Коли бить, так всех разом. Пусть только соберутся поскорее.
— Государь, от нашего полка трети не осталось. У князя Михайлы Скопина тыщи три-четыре, ведь не больше?
— Князь Михайла Васильевич Ивашку Болотникова и с тремя тысячами прогнал от Пахры. Говорю вам: на все Божья воля! — И опять поворотился к патриарху, сказал ему, насупленному, ласково: — Те, что за стенами, что смерти нашей хотят, — дьяволом совращены. Они такие же русские, как все мы, такие же христиане. Молюсь о спасении их душ, и ты молись, святейший, ни на кого не сердуя. Господи, вразуми ослепленных и оглохших! Да прозреют, услышат, раскаются! Кровь отечества да не льется в междоусобии. Горькое наше питье, но мы чашу эту осушим до дна: не вечен гнев Господен.
— Такие слова написал бы ты, государь, мятежникам. Может, один из ста образумится, — сказал в сердцах Гермоген, не выносивший выжидательного бездействия.
— Что ж, напишем, — согласился государь и тотчас велел дьяку: — Составь краткое послание. Я, государь, терплю, жду от всех заблудших раскаянья. Я еще медлю истребить жалкий собор безумцев, но и моему долгому терпению есть предел.
— Государь, но какими силами ты погрозишь им? — снова спросил боярин Иван Романов. — Из Вятки вчера прибежал твой пристав. Хулят тебя на чем свет стоит. За царя Дмитрия заздравные чаши пьют.
— И в Перми тоже! — подтвердил Гермоген. — Да еще хуже! Между собою передрались. За тебя, государь, там меньше стоят, чем за окаянного Самозванца.
— Образумятся. В Твери архиепископ Феоктист твоими молитвами, святейший, развеял мятежников. Смоляне тоже молодцы. Воевода боярин Михайла Борисович, Шеин послал нам и стрельцов, и детей боярских, и дворян. Города Старица, Ржев, Вязьма, Зубов нам присягнули.
— И Дорогобуж, государь! И Серпейск! — подсказал брату Дмитрий Шуйский.