Вчера
Шрифт:
Ему особенно полюбились слова: "Он встретил смерть лицом к лицу, как в битве следует бойцу".
– Это про меня. Я вот так же гордо жил, над людьми себя ставил, - тихо сказал Алдоким, - ходил, как зверь...
Настя обняла меня, строго потребовала:
– Рассказывай, что с тобой творится? За что невзлюбил наш дом?
Что со мной творится, я не знал. Врать пока не умел.
оставалось только молчать, и я молчал.
Может быть, все началось с моего знакомства с дочерью механика Лидой Муравиной. Однажды как-то механик мастерских Николай Степанович, красивый черноусый
бездонные черные глаза с грустинкой, как и у отца ее, были правдивы, спокойны. Первый раз в жизни я видел, что люди живут иначе, чем жили мы. Много книг, две картины, просторно и тихо в квартире. И девочка спокойно и внимательно смотрела на меня. Говорила она тихим голосом, показывая мне книги. Никогда никто так спокойно и ласково не говорил со мной. Пахла она неведомыми запахами. Удивительно, что я доверчиво рассказал ей о себе.
Тогда-то подумалось, что есть иная жизнь, отличная от нашей.
У нас в бараке за дощатой перегородкой жили холостые сезонные рабочие. Ругались к делу и не к делу. Иногда дрались. Как-то зимней ночью они подняли с нар подростка сироту Федю Совхозова и выкинули на мороз.
– Чтобы под себя не мочился, стервец.
Среди этих рабочих были кулацкие сынки, нанимались они лишь на месяц-два, тихопько тащили домой сбрую, инструменты.
Работали плохо, лениво, абы день прошел.
Иная жизнь была у постоянных рабочих, особенно слесарей, токарей мастерских. Они с подозрением относились к сезонникам.
Я работал учеником слесаря и незаметно для себя перенял от мастеровых высокомерный взгляд на обитателей барака. Механика Муравина я любил, может быть, за то, что был он справедлив, ровен и внимателен. Он никогда пе повышал голоса, не бранился, ни разу не видел я его выпившим. С каждым днем я все с меньшей охотой возвращался после работы в нашу комнату. Бойкая, разбитная Настя была шумливая, часто допоздна гуляла с девками и парнями на берегу реки или в лугах. Мне было стыдно есть уток, которых, я знал это, дарил ей конюх Семен Игнатов. Настя смеялась над тем, что я читаю книги, и дразнила меня "блажной курс антик". Но если кто другой подсмеивался надо мной, Настя защищала меня, давая полную волю своему острому языку.
Праздниками были для меня те дни, когда случайно встречался с Лидой, обязательно что-нибудь да слышал от нее новое. Она охотно давала мне книги.
Однажды весной воскресным днем подростки играли в небольшом лесу у оврага, по дну которого бойко бежал ручеек. Была тут и Лида в коричневом пальто с коричневым каракулевым воротником. Этот воротник и вязаная шапочка очень шли к ее бледно-смуглому лицу, к этим удивительным глазам. Был тут и мой новый друг, тайный соперник, Миша Дежнев, красивый стройный паренек лет шестнадцати, умный, дерзкий. Он учился в сельскохозяйственной школе и приехал на весенние каникулы к своей матери, недавно вышедшей замуж за главного бухгалтера совхоза.
При людях я никогда не подходил к Лиде, если опа сама не подзывала меня. Я слышал, как она хвалила подснежники, росшие по крутому склону оврага. Дежнев пошел было за подснежниками, но, испачкав ботинки, вернулся. Придерживаясь за ветви осинника, я стал спускаться за цветами, скользя по влажному склону оврага.
Подснежники я нарвал, но вылезти на гривок оврага мне йе удалось: я наступил на припорошенный землей ледок и покатился вниз, прямо в вешний ручей.
Тут-то и явилась моя нареченная сестра Настя. Старый вязаный платок, как всегда, сдвинут на затылок, шуба моей покойной матери распахнута на - груди.
– Вымазался, как глупый поросенок! Иди домой, бездельник!
– кричала она, размахивая руками. Потом вдруг насыпалась на Мишу и Лиду: - Чего ты смеешься? Отрастил поповские волосья, побледнел от книг, так, думаешь, красив? И ты, Лидка, пе наставляй на меня глазпщи - все равпо у коровы больше твоих. Вы чтоб не заманивали моего братца. Он хоть неученый дурак, а насмешек я не буду сносить!
Как стыдно мне было за Настю, за себя! Я готов был сказать Лиде и Мише, что Настя не сестра мне, а совершенно чужой человек. Ребята и девчата смеялись нее громче. Настя начала гоняться за ними с палкой.
Тогда я побежал по оврагу вдоль теклины, бросая в грязь лиловые цветы. Потом я снял сапоги и залез в снеговую синюю лужу. Холодная вода ломила ноги, сводя судорогой.
"Пускай простужусь, обезножу, ей же будет хуже", - думал я мстительно. И в то же время представлял живо, как горюют Настя и старик надо мной, калекой. Я сам страдал и очень жалел их. И вдруг услыхал деловитый грубый голос:
– На первый раз хватит прохлаждаться. Завтра подольше покупаешься.
Настя сняла с себя ботинки и почти силой обула меня в них. До барака шла босиком, ругалась. Я молчал.
С каждым днем наша жизнь становилась все разобщеннее и скучнее. Алдоня хворал. Грустно смотрели на нас выцветающие глаза его, и видно было, что хочется ему завести душевный разговор...
Настя поставила на стол чугунок вареной картошки, обрывисто позвала нас к обеду. Алдоня, будто чужой, присел с краю стола. Руки его тряслись. Молча и угрюмо проходил наш обед. А ведь, бывало, радовались, встречаясь после работы за столом. Настя становилась все раздраженнее. Не знаю, как старику, а мне была известна причина ее раздражения. Однажды я нечаянно увидел.
как Настя, просяще заглядывая снизу вверх в телячьи глаза молодого конюха Семена Игнатова, упрекала его:
– Как же я буду жить-то? Совести в тебе нет, сироту обманываешь.
Засунув руки за фартук, он отвечал лениво:
– Больно уж доверчива, как кошка. Проучить тебя подо чтобы другой раз пе верила людям.
– Не Пленишься - утоплюсь.
– Куда торопиться? Успею, надену хомут на шею себе. А не захочу топись, жалко, что ль.
Я презирал Настю именно за то, что обманул ее этот глупый и вздорный человек. Несчастной представлялась она мне сейчас. В слове "брошенная" было что-то унизительное, бессильное и отталкивающее. Плакать бы ей надо, а она еще злится на старика и на меня. Теперь чужим казалось мне ее выточенное, прежде такое милое лицо. Я знал, что Настя справедлива со мной и даже по-своему любит меня, как сестра меньшого брата. Но эта-то справедливость и эта любовь вызывали во мне глухой протест.