Вечерний свет
Шрифт:
Ведь знал же он, что ей выпадет, когда он уйдет,с годовалым-то ребенком! Да целый день на работе, а то и не то что день, но и полночи еще, а с утра — снова в цех, и никакой почти помощи ни от кого, все сама, только сама, а от него — ничего, кроме писем, даже и денежного аттестата, не командир!.. Ох, как она натерпелась, его, его семя, его продолжение в этой жизни выхаживая, его дочь спасая!.. Ведь все знал, как будет, знал, что мать не помощница ей, попробует — и не осилит, со слабым своим здоровьем, надо будет выбирать между внуками, которых нянчишь с рождения, с которыми живешь в одном доме; внуками дочери, и внучкой невестки, и сердце невольно само подскажет выбор… знал — и отмахнулся, не захотев знать. Что, если бы не тот самолет, не то конфузное ранение во дворе медсанбата, что, если бы он не вернулся
— Де-ед! — окликнула его Ксюша. — Ну, вспомнил что-нибудь?
— А-а, да-да, — вскинулся Евлампьев. Оказывается, она окликала его уже не первый раз — он не слышал, совсем забылся. И телевизора тоже не слышал, и не видел ничего: глядел — и не видел.— Да-да, — повторил он,да, Ксюша… Ты понимаешь, что-то все не то вспоминается… тебе это, я боюсь, неинтересно будет. Ряхов вот такой вспоминается, мы с ним вместе с самого сборного пункта были… разнорабочим на нашем же заводе работал… ужасно он меня ненавидел за что-то. Да точнее — ни за что ненавидел, просто так, и ужасно, ужасно ненавидел, все приставал: «Что, карандашиком, значит, и резиночкой трудишься, да?!» Раза два у нас с ним серьезные стычки были, и в одну он мне пригрозил, прямо весь трясся от злобы: «В бой пойдем - кончу тебя. До первого боя живешь». И лицо его помню, будто только вчера виделись: широкое такое, квадратное, и все из одних костей, ни грамма мяса на них — будто из куска камня лицо. А губы — как две бритвы, и глаза всегда прищурены.
— Ну так что же,— ошеломленно проговорила Ксюша. Она вся напряглась, сидела, неестественно вытянув шею, по-школьному сложив перед собой на столе руки.— Ну так что же… разве нельзя было… надо было сообщить об этом кому следовало. Как так — убить?! Разве он смел? Ведь это же преступление!
Евлампьев усмехнулся.
— Ах, Ксюша!.. Ну, сказал бы, ну и что? Что ты, милая… Это ведь не детский сад: воспитателю пожаловался — и она наказала. Это жизнь…
Голова все болела, боль не проходила, и он снова провел по лбу ладонью. — Ну вот… Я, знаешь, надеялся, разберут нас по разным частям — и до свидания, но не повезло. Так и в окопы вместе попали. И когда мы в окопы попали, то больше всего я боялся, как бы этот Ряхов не убил меня. Не бомбежки, не снарядов немецких, не танков их — а его боялся. Мы тогда три дня в окопах провели, четыре атаки отбили, и ничего я из этого толком не помню, а только и помню этот страх свой.
— А потом? — блестя глазами, спросила Ксюша.
— Убило его, Ксюша, — Евлампьев помолчал.Как раз перед тем, как нас сменили, только солнце село, — снайлер его немецкий снял. И вот, поверишь ли, до сих пор стыдно: убило его — а я рад. Убили, жизнь человеческая кончилась — а у меня на душе такое облегчение…
Ксюша пристукнула по столу костяшками пальцев.
— Ну и правильно, а мне бы не было стыдно: он же тебя убить грозился.
Евлампьсв, глядя в сторону, на экран, и все так же ничего не видя на нем, покачал головой:
— Эх, Ксюш!.. Жизнь человеческая… да кто бы то ии был… она уже сама по себе свята. Тот, кто в живых остался, всегда перед мертвым виноват.
— Да ну уж, де-ед!..— протянула Ксюша.— Вечно ты со своими… странные у тебя какие представления. Но вообще да,— на лице у нее появилась та ее деловито-смущенная улыбка, — вообще этот эпизод… история то есть,поправилась она, — не подойдет. Что-нибудь бы другое, дед, а? Слушай, —
— Ну сделай, — согласился Евлампьев.
Она подошла к телевизору в углу у окна, и Евлампьев заметил, что она прихрамывает.
— Ты чего это? — спросил он.Отсидела?
— Что? — переспросила на ходу Ксюша. Поняла и махнула рукой: — Да не, это я уже месяц почти. Мозоль натерла.— Она убавила звук, вернулась, прихрамывая, к столу и села на свое место.Вот за что ты, дед, «Отвагу» получил? Вспомни, а?
На пороге, уже без фартука, управившись, значит, со всеми делами на кухне, снова появилась Маша.
— Вот-вот, расскажи-ка,— сказала она Евлампьеву, проходя к дивану и садясь с ним рядом.Это как ты полковника с важными документами в плен взял. Вот это, наверно, интересно будет.
— Да-да! — Евлампьев обрадованно закивал.— Да-да-да. Это вы точно сообразили. Это именно то.
И, одним глазом следя за игрой, он стал рассказывать Ксюше про этого полковника, про которого, в тех подробностях, в которых сейчас помнил, уже давно б и забыл, если бы не рассказывал о нем неоднократно тогда, сразу по комиссацин, сорок почти лет назад, — и вот зафиксировалось. Полковник, как ему сообщили потом, задним числом, был из штаба армии, совершал инспекционный объезд, — укрывшись на гумне, он жег какие-то бумаги, и это, видимо, было важнее для него, чем собственная жизнь… Впрочем, судя по той медали, что была после «спущена» Евлампьеву, сжечь ему удалось не все…
— Ну, довольна? — спросил он Ксюшу, закончив рассказ,
— Ага,качнула она головой и помахала рукой с зажатой в ней ручкой.— Погоди, я запишу.
«Погоди» в ней было от него; это он всегда говорил вместо «подождн» «погоди», так никто не говорил кругом, не говорили так ни Елена, ин Ермолай, а Ксюша вот переняла. Евлампьеву очень нравилось это «погоди» в ее речи.
—Ага, ага, запиши, — согласился он и с удовольствием полностью переключился на телевизор.
Смотреть хоккейные и футбольные матчи было дли него настоящим наслаждением. Казалось, когда смотрел, это ты сам сорок лет назад, ты сам несешься по полю к воротам противника… правда, в те годы хоккея с шайбой не было и сам ты играл лишь в футбол, но когда смотришь, особой какой-то разницы нет, суть-то одна…
Потом Евлампьеву пришлось рассказать Ксюше, чем он занимался после войны, какие машины проектировал, какие при сем случались истории, и этим Ксюша удовлетворилась. Она переключилась на бабушку. заканчивая начатый еще, видимо, раньше опрос; Маша стала подробно объяснять ей, что такое быть цеховым технологом, и что такое технологическая карта, и для чего она нужна. Ксюша прерывала ее: «Мне это неважно. Ты вот о том происшествии с металлоконструкциями давай», — а Маша, отрицательно качая головой, улыбалась: «Иначе ты не поймешь».
Евлампьев и не заметил, как перестал слышать их. Сложив руки на груди, он молча смотрел телевизор, следил за игрой и думал о том, что все это, то, что интересует сейчас внучку, — это на самом деле вовсе не история ее, Ксюшиной, семьи, это лишь оболочка истории, внешнее, наружное ее проявление, нечто вроде блестящей обертки, суть же, главное же — лямка повседневности с ее чередою одиннадцати месяцев работы и четырех недель отпуска где-нибудь в профсоюзном доме отдыха, с болезнями детей, ее матери ныне и дяди, с вечным страхом за их жизнь, с вечной боязнью вдруг умереть прежде, чем они встанут на ноги… ну и так далее и так далее — это все глубоко внутри, под семью замками, и навсегда останется для Ксюши нераспечатанным. Наступит день и час, когда это окажется для нее интересным, правильно тогда сказал на дне рождения Виссарнон: «Уже, неинтересно и еше неинтересно…» — так вот, наступит этот час, когда станет интересно, потянет к корням, необходимым сделается сидеть на семейных застольях, наблюдая родственные отношения и угадывая прошедшие тайны, но и тогда они не будут разгаданы ею: то, что прннадлежит предыдущему поколению, — это внутри него, как куколка в коконе, и никогда не выйдет вовне, видимое — лишь малая часть случившегося и бывшего. Но в этом-то и весь смысл, это-то и есть тот зацеп, что схватывает намертво поколения друг с другом: в остающейся тайне — та сосущая горечь полузнания, горечь вины за него, из которой и прорастает росток истинного родства…