Великие дни. Рассказы о революции
Шрифт:
— Нет, не пошла.
— Почему?
— Я была темная дура, — со злобой сказала рассказчица. — Они купили меня прибавкой жалованья, днем отдыха, лишним платьем… И мне хотя интересно было вспоминать и про этого человека. Соломона, и про Совет, но я боялась, что они в бога не верят. И я не шла. Я продолжала работать, как раба.
— И даже не слыхала ничего про этого героя? — продолжал допытываться тот же спрашивающий мальчик.
— Я услыхала о нем, когда его убили. Это было много времени спустя, уже осенью восемнадцатого года. За это время большевики уже сделали Октябрьскую революцию, в нашем городе настала
"Где гражданин Снежков?" — спросили они.
"Я не знаю", — ответила я.
"Врешь". — И они сделали обыск по всей квартире, и у меня тоже.
А я не врала, я правда не знала, куда уехали господа, они мне не сказали. Потом в нашу квартиру вселился какой-то советский работник, и хотя он был маленький, лысенький и подслеповатый, а со мной совсем не разговаривал, а только улыбался, но чем-то он походил на того человека, Соломона-конокрада.
Домой этот человек приходил спать, и только иногда, быстро проходя через пустые комнаты, он останавливался у пианино, открывал крышку, ударял одну клавишу, другую, третью — никакой музыки не получалось, он просто прислушивался к чистым звукам, немного сгорбленный, морщинистый, со скудными седовато-прозрачными волосами на лице, и быстро уходил.
Однажды он ушел и больше не пришел. Вокруг города и в городе стреляли.
"Большевики уходят…" — говорили по городу.
И правда, через несколько часов стрельба стала уходить в леса все дальше и дальше, в церквах зазвонили колокола, появились солдаты и офицеры с погонами на плечах, и по городу пошел церковный ход, такой церковный ход, что я другого такого никогда не видела, — из церквей вынесли все хоругви, попы шли целыми взводами…
И мне, ребята, стыдно сказать, но я стояла на коленях, крестилась и плакала, и мне очень все это нравилось — такое торжество, такое веселье… "Наверное, это очень хорошо, что прогнали большевиков, если столько батюшек идет в крестном ходе", — подумала я, крестясь, но, думая о большевиках, я вдруг представила этого черного Соломона. А вдруг с ним случилось что-нибудь плохое? И я беспокоилась, и желала ему только хорошего, и жалела, что он большевик.
На извозчике приехали с вокзала барин и барыня, и у них приколоты бело-зеленые красивые банты.
"Ну, здравствуй, большевичка… — сказал барин. — Как ты тут жила?"
Они прошли по всей квартире, проверили, всё ли на месте, и велели мне сделать большую приборку. Опять наняли горничную, откуда-то привели лошадей, пришел старик кучер. Все пошло по-старому, только как-то беспокойнее. По улицам стало ездить много генералов, попов, господ. Их называли "беженцы" — они бежали из других городов, где были большевики.
У барина часто собиралось много этих людей, — тогда приходилось один за другим греть самовары, не спать поздно в ночь.
Я продолжала жить как в дремоте, отчужденная от господ, но верная их слуга; но точно дремота эта стала тоньше, беспокойнее. И часто, когда у нас гости, я открою дверь из кухни, слушаю, как они жужжат часто это слово "большевики", злобятся, боятся… как тогда барин с барыней, но теперь их много, говорят они громко. И народ стал больше разговаривать; пойдешь ли
Рассказывают, как живут сейчас в России, в "Советской России", у "большевиков", чудно рассказывают: богатые будто должны сами работать, — скажем, улицы очищают от снега. Церкви закрыты, хлеба мало, армия себе начальников выбирает…
В церквах службы стали длинные, пышные, служат больше архиереи, поют дьяконы, тучные, голосистые, как трубы, — обещают второе пришествие, Страшный суд, и мне боязно: верно, жизнь как-то исказилась. А дедка, наш кучер, стал чего-то смеяться над попами. Он и раньше в церковь не ходил, и не постился, а тут и креститься перестал, ругает бога и богородицу, точно они ему пакость какую сделали, всё читает старые книги какие-то: "Природа и люди", "Вокруг света".
Раз поздней ночью, только разошлись наши гости и я домываю посуду, вдруг кто-то тихонько стучит в окно. Гляжу — за стеклом облик брата. Но весь он обросший, в городской одежде. Я ахнула — и скорее в сени, трясусь от холода, хочу, чтоб он вошел. Он не идет, просит: "Дай денег, дай хлеба…" Я знала, что он вернулся по демобилизации домой, но деревня наша была у красных.
"Как же ты здесь?"
"Я пошел в Красную Армию, попал в плен, меня хотели расстрелять, но я убежал. Дай хлеба, дай денег, я уйду".
"На… На… Ну, а зачем ты в Красную Армию? Мало навоевался?"
Тут он молча взглянул на меня, усмехнулся, опять помолчал и говорит:
"Ты, Анна, дура. Но объяснять некогда. Но первый год я запахал столько, что прокормлю всю семью. Землю по справедливости переделили, у помещика взяли. И мы эту землю не отдадим…"
Так сказал он, взял хлеб и ушел, и только его теплые губы точно остались на моей щеке.
Это меня встряхнуло. Еще делать против господ я ничего не умела, даже мысли такой не появлялось. Но господа мне что ни говорят, а я им не верю, я смотрю и думаю: "Сколько лет вместе живем, а они ко мне чужие. Да и я к ним тоже". И это не жаль. И все вспоминаю слова того Соломона. Я их очень хорошо запомнила, они не походили ни на какие слова, которые я слышала позже, но, вспоминая их тогда, я еще не понимала, какая в них сила и помощь.
Так прошло несколько недель, была уже зима, я вышла за дровами во двор — вдруг какая-то женщина идет от ворот прямо ко мне.
"Вы кухарка Снежковых?" — спрашивает она.
"Да, я кухарка Снежковых", — говорю и смотрю на нее: где-то я ее видела, но признать не могу.
"Вы меня не узнаете? Я встретилась вам в Совете. Помните, вы приходили к товарищу Соломону?"
И я сразу вспомнила: это была та румяная девушка, но сейчас она стала какая-то строгая и невеселая. И я очень ей обрадовалась и сразу вспомнила этого человека, цыгана, конокрада… И только хотела спросить о нем, как она говорит:
"Его убили на красном фронте".
И она рассказала мне все то, что я вам о нем рассказывала. И, слушая, я стала вдруг ужасно плакать… Я вдруг поняла, что это был самый хороший человек из всех, кого я знала. Самый хороший, самый лучший…
Так я узнала, что его убили.
Рассказчица замолчала, вынула платок, вытерла глаза, высморкалась и вздохнула. Ребята глядели на нее. Потом один, тот, который любил, чтоб все было досказано, спросил:
— А что ты потом делала? Так и служила у господ?