Венецианская блудница
Шрифт:
Отрезать сосцы, из которых течет молоко! А она-то, Лючия… она-то сказала: «Надо полагать, ваш ублюдок?» А князь ответил: «Да ведь вы, оказывается, дура, сударыня!»
Дура? Ну, это для нее еще комплимент! Лючия со стоном ужаса схватилась за голову и очнулась, когда струйки побежали по ее лицу.
Вот те на! Она уже сидит в огромной фарфоровой ванне, сделавшей бы честь мадам де Монпасье своим великолепием. И когда Ульяна успела запихать ее в горячую воду по самую шею?
Лючия поймала ковш, занесенный над ее головой:
– Нет, осторожно! Не испорти прическу. Я все-таки вернусь на бал.
Ульяна свела свои
– Ах, нет! Князь же не велел!
– Я должна, – твердо сказала Лючия. – Там ведь будет Шишмарев… у него дурные замыслы!
И вдруг ее словно ударило:
– Но когда так… когда Шишмарева-Лихачева столь жестоко с тобой обошлась… почему князь дружен с ее племянником? Зачем вступил с ним в спор, который касается всей его судьбы? Неужели он не знает, что Шишмарев такой же, как его тетушка?
Ульяна темно покраснела и стала еще красивее. Лючия только головой покачала… да, уродится же на свет такое творение божие! В Венеции под ее окнами гондолы устраивали бы настоящие морские сражения, самые прекрасные синьоры наперебой пели бы ей серенады. А здесь она ходит в платье из зеленой путанки, скромно потупляет глаза, бормочет едва слышно:
– Это все из-за меня… это я виновата. Никому не сказывала, но вам сейчас скажу. Я согрешила, да, но по любви. Он жениться обещал: мол, товар отнесу хозяину – и вернусь к тебе. Он коробейник был, мы слюбились. А через месяц слух прошел: напали на него лихие люди, зарезали, товар забрали. И осталась я брюхатая. Ну а господин Шишмарев, он ли сам, тетка ли его, когда Петрушечку моего синеглазенького увидели, слух пустили: мол, князь Извольский содеял грех с единокровною сестрою. Никто и не поверил, а слух шел. Вот Шишмарев и говорит: женись, мол, князь, на княжне Казариновой – тогда и я поверю, что Петрушка не твой сын, и сплетни уйдут.
– Но ведь князь не любил ее… меня то есть! – страстно выкрикнула Лючия. – И княжна… в смысле, я его тоже не любила, так? Зачем надо было именно их сводить? Нас…
– Так в этом и все дело, чтобы не по любви, – с жалостью вглядываясь в ее лицо, сказала Ульяна. – Госпожа Шишмарева-Лихачева прослышала, что вы сказали… мол, раскаленным железом жечь-клеймить… и решила отомстить. Я понимала, что вы на меня гневались, только как вы подумать могли на князя… – Она опустила голову, пряча слезы, вновь набежавшие на глаза.
Лючия похлопала ее по руке, успокаивая, и глубоко вздохнула, пытаясь успокоиться сама.
Ну, Евстигней Шишмарев… ну, великий мастер предусматривать случайности! Хорошо знал он человеческую натуру, ничего не скажешь! Однако двух малостей не предусмотрел все-таки: бешеную гордость князя, который не желал допустить публичного позора молодой жены и, в свою очередь, нагромоздил гору случайностей, чтобы ей не попасть на бал, – и этого разговора Шишмарев тоже предугадать не смог. Ах, как полезно, оказывается, возвращаться с полдороги! Ну, Евстигней, ну, Стюха Шишмарев, держись. Если уж тихоня и мямля Александра Казаринова не побоялась сказать такое о твоей тетушке, то тебе и не снилось, что ты услышишь от неукротимой Лючии Фессалоне! Она внезапно вскочила в ванне, и Ульяна едва успела отпрянуть, чтобы ее не окатило с ног до головы.
– Одевать, Уленька! – попросила Лючия, мимолетно удивившись легкости, с какой спорхнуло с ее уст это ласковое
Ульяна пристально поглядела ей в глаза и со всех ног кинулась к двери. Сказала несколько слов лакею в коридоре – по лестнице загрохотали торопливые шаги. Ульяна же, окутав плечи княгини нагретой простыней, повела ее к шкафу – новые наряды выбирать.
Едва Лючия вступила в просторную бальную залу, как поняла: что Россия, юная ученица, что Венеция, стареющая красавица, – обе с равным прилежанием внимают урокам Парижа. Она с удовольствием озирала толпу великолепно одетых людей и была поражена, что русские дамы в высокой степени обладают умением одеваться к лицу и сверх того умеют подчеркивать свою красоту. Лючия радостно подумала, что постарается не затеряться даже и на этом блестящем фоне. И, как говорят русские, все, что ни делается, делается к лучшему: даже и хорошо, что алое роскошное платье погибло, ведь все здесь были одеты очень ярко, преимущественно в модные красные тона, так что в том платье Лючия не выделялась бы из толпы. Наряды дам были очень богаты, равно как и золотые вещи их; бриллиантов сверкало изумительное множество! На дамах, одетых даже относительно скромно, было бриллиантов на десять-двенадцать тысяч рублей!
Лючия с удовольствием обнаружила, что не отстала от них: Ульяна надела ей колье, которое, чудилось, прикрыло ее прелестную грудь сверкающей броней, оставив, впрочем, на виду две соблазнительные, розоватые, словно бы светящиеся изнутри округлости, двумя тонами нежнее бледно-розового платья, столь богато расшитого серебром, что оно, чудилось, мелодично позванивает при ходьбе. Этот невинный цвет, как выяснилось, умопомрачительно идет Лючии, а самое главное – чудесно выделяется своей утонченной нежностью на общем фоне вызывающей роскоши.
Лючия уже подметила один-два изумленно-оторопелых взгляда, брошенных на ее наряд, и почти против воли на ее уста взошла дразнящая, счастливая улыбка. Санта Мадонна, как давно она была лишена всего этого! Теперь неуверенность и лихорадка страха, непрестанно терзавшие ее в стремительном и мучительном пути, когда ее подгоняли два ужасных опасения – не опоздать к роковому мгновению и не разорвать платье, совершенно не приспособленное для верховой езды (как и сама Лючия, впрочем), – сменились приятной горячкою бального возбуждения, ну а от судорог в ногах осталась лишь легкая ломота, которая, конечно, вовсе разойдется, когда начнутся танцы.
Впрочем, чудесная духовая музыка играла да играла себе, но пока никто не танцевал. Лючия прислушалась. Казалось, будто звучало несколько больших церковных органов. Лючия снова улыбнулась: русская роговая музыка нравилась ей безмерно! Такой оркестр был и в Извольском, но только меньше. Здесь же, конечно, играло не менее полусотни музыкантов, и у каждого музыканта, знала Лючия, был свой рог, у каждого рога свой особый тон, и только один-единственный звук мог извлечь играющий, а поэтому каждый должен был считать, когда ему играть, а когда сделать паузу. Слаженность игры была ошеломляющая, невозможно было понять, как все эти отдельные звуки могли сливаться в одно чудесное целое и откуда бралась такая выразительность. Пела как бы очаровательная исполинская свирель.