Верный муж (сборник)
Шрифт:
Нет! Не дали! Не дали пожить в покое и в благости.
Как там говорится? Эффект неожиданности хуже самой неожиданности!
Эшафот – вот он, рядом, только протяни руку. Еще пара тетрадных листов, написанных без помарок и очень аккуратно, как все, впрочем, что делал их автор.
Бери и читай. Читай дальше. Выхода нет. Любопытство сгубило кошку.
Пишу тебе, зная, что ты это никогда не прочтешь, потому что не могу тебе не писать. Не могу с тобой не разговаривать. Не могу о тебе ничего не знать. Источник, слава богу, есть, и все тот же – Наташа. После нашей последней встречи она мне позвонила на работу и пыталась утешить. Я сказал, что главное – информация о тебе. Знать, что ты здорова. Деньги, отвергнутые тобой, буду все
Бедная Наташа ползала по полу, собирая эти растерзанные листки. Бросилась вдогонку за мной – что с ними делать? Выкинуть, сжечь? Почему-то стало жалко – и сжечь, и выкинуть. В них вся моя жизнь. С тобой, как это ни смешно! Пришлось взять и увезти с собой. Спрятал на антресоли – жена моя не любопытна и вряд ли их там обнаружит. А вот с твоими письмами получилась вообще странная и загадочная история! После моего внезапного «отъезда» в карете с красным крестом (первый инфаркт) я попросил Виталика Ценского вынуть сверток из моего стола на работе – примерно через десять дней. Они исчезли! Вместе с отцовской готовальней, банкой растворимого индийского кофе, трубкой вишневого дерева и томиком Лермонтова. Представить этого грабителя сложно! Какой вкус и какие разнообразные увлечения! Не дурак, впрочем. А вот письма ему зачем? Из любопытства, наверное. Будет попивать дефицитный индийский, посасывать вкусный табачок и читать – то Михаил Юрьевича, то твои записки! Вот радость-то! Интима в твоих письмах, как ты помнишь, нет – одни только просьбы и пожелания (не попрек – констатация). Никакой «любовной лирики» в твоих письмах не было и в помине. Может, возьмется меня шантажировать? Вымогать деньги? Грозить парторганизацией? Вряд ли! Партийцы канули в Лету, денег с меня, инвалида-инфарктника, много не возьмешь. Да и отбрехаться можно – ни нежных слов, ни признаний в письмах нет. Колготки, лекарства, крем под глаза, краска для волос, книги, журналы, пластинки.
Жалко… Ничего не осталось. Из того, что можно взять в руки и потрогать. Все – в сердце. А память пока со мной. Если не наступит старческая (не дай боже!) деменция! Пока, слава богу, признаков нет. Такая судьба у нашей переписки! Значит, все неспроста! Вижу в этом какой-то мистический смысл. Твои письма исчезли, мои возвращены мне же! Чудеса!
Жаловаться тебе сейчас можно – ты, которая так не любит (и это мягко говоря) чужих жалоб, это не прочтешь. А поныть охота. Силы мои на исходе. Чую, что дела неважны. Жена моя тщательно скрывает диагноз и шепчется в коридоре с эскулапами. Заходит ко мне с преувеличенной веселостью, а в глазах тоска и печаль. Понимаю – все падет на ее плечи. Они, плечи, довольно крепкие, но… Правда, видимо, непрезентабельна и страшна. Я капризничаю, извожу ее – несправедливо, конечно. Она все терпит и подтверждает этим свое высокое звание «сильной и терпеливой и очень верной» подруги. И все это чистейшая правда. И жаль ее, бедную, очень жаль. Не много радости видела она от сварливого муженька. А уж нежности – и подавно. Пытаюсь шутить, а на сердце пакость. Одна сплошная пакость. Испоганил я ее жизнь. Ничем не украсил. Ее счастье, что (мне кажется) она этого и вовсе не понимает. Ее жизненная программа – верно и преданно служить своей семье. А на радости в браке она, думаю, и не рассчитывала.
А если без иронии – обокрал я ее, и обокрал сильно. Заслуживает она, несомненно, большего. Впрочем, всем ли по заслугам в этой жизни!
С ее стороны – все атрибуты счастливой семейной жизни. Денег хватало (потребности невелики), наряды покупала, в квартире уют, путевки в санатории, педагоги у дочки. Муж не
А по сути… Дом наш, корабль семейный, был холоден и безлик. Пусто было в нашей обители, по всем статьям пусто. И вина в этом только моя. Признаю. Вот ведь свойство русского интеллигента – изуродовать чужую жизнь (про свою я и не говорю) и до самой смерти в этом каяться!
Ты спрашивала, почему я не ушел. Ответ прост – боялся. Боялся одиночества, неустроенности быта. Да и ребенок, которого я любил. И жена – ну чем она заслужила? Остаться на старости лет одной, без хорошо кормящей профессии. Да и как бы я ей объяснил свой уход? Просто не хочу с тобой жить, потому что не пылаю огненной страстью? Бред. В моем-то возрасте! Не люблю? Ну почему же ты на мне женился? Да и привычка. Она хорошая женщина, достойная. Правда, любим мы почему-то нехороших и недостойных (это не про тебя, так, жизненный опыт).
Ладно, поныл – и будя. Тоскливо так, что… И жизнь к концу, и мысли пустые. Уже ничего не изменить – вот что страшно. А умереть почему-то не страшно. Может, оттого, что так бессмысленна моя «нонешная» жизнь?
Ну, все. Скоро конец. Последнее послание в руках. Послание в никуда. Дневник одинокого, умирающего человека. Вот сейчас наберешься силенок и… Прочтешь, куда ж ты денешься. Узнаешь еще много интересного. Про себя и про него. Про то, что женщина, в принципе, неплохая и приличная. Обидеть такую грех. Пользоваться ею – можно. Потому что удобно. Что не любил… Надя, если не врать хотя бы себе, разве ты об этом не знала? Не чувствовала? Ни разу в голову не пришло? Книжек про любовь не читала? Как там, у них, которые любят, бывает?
Знала. И чувствовала. А вот верить не хотела! И мысли поганые гнала. Суров, сдержан, не нежен. Бывает. Разные люди, разные. А муж неплохой. Даже хороший – особенно на фоне остальных. И еще… Любила. Конечно, любила. Поняла это года через три после того, как они расписались.
Ждала его однажды, а он задерживался. Потом оказалось – попал в аварию. Слава богу, все остались живы – только таксист сломал ключицу. А когда стояла у темного окна, прижавшись лбом к холодному и влажному стеклу, выла. В голос выла – только чтобы оказался живой! Пусть без ноги, без руки, только живой!
А когда увидела его силуэт у подъезда, бросилась бежать – вниз по лестнице, на первый этаж. И рухнула к нему в руки, почти без сознания.
А он, ошарашенный ее поведением, гладил растерянно ее по голове и приговаривал:
– Ну что ты, хорошая моя! Что ты, милая! Все хорошо, все живы и почти здоровы! Все обошлось, слава богу! Идем домой, я чертовски проголодался.
И они пошли – медленно, в обнимку. И долго пили чай на кухне, и она все пыталась положить ему добавки, а он смеялся и повторял:
– Четыре утра, Надюш, ну какие котлеты? Утро раннее.
Это раннее утро было самым счастливым в ее жизни. Не так много, правда? А помнила всю жизнь, как муж был с ней нежен, как гладил ее по волосам и как обнимал, когда наконец они улеглись спать.
Любила, разумеется, любила. Всегда ждала – с работы, из командировок. Приводила себя в порядок, накрывала столы. Ставила цветы в вазу. Сама купит и сама же поставит. Ну и что? Глаз-то все равно радуется.
А на ее сорокалетие? Заказал столик в ресторане. Позвали маму и подруг – Тоню, Лизавету, Лейлу, Мару. Сестра троюродная приехала из Нижнего.
Из мужчин только он – Тонечкин Ваня был в очередном загуле, судя по ее заплаканным глазам. Лейла тащить «свой обоз» просто не захотела – дома надоел до некуда, Лизин полюбовник где-то в отъезде, с Марой понятно, сестра из Нижнего вдовела с молодости. Григорий Петрович тогда острил, искрил, подливал в бокалы вино дамам, благодарил тещу за «прекрасную жену», делал комплименты ее девчонкам. Ей пел осанну – словом, был неотразим и мало узнаваем даже для нее самой.
И Тонечка успокоилась и заулыбалась, и Лизка кокетничала напропалую. И мама была счастлива. И даже Мара шепнула: