Виктор Шкловский
Шрифт:
Так начинался 1921 год, а от начала революции четвёртый. И год этот, при всём облегчении с началом нэпа, для русской литературы был губителен.
Злые языки говорили, что Петроградская ЧК, проморгав Кронштадтский мятеж — конечно, мятеж, а не восстание, — отыгралась на так называемом деле Петроградской боевой организации.
Дело это было более известно по фамилии учёного секретаря Сапропелевого комитета Академии наук биолога Владимира Таганцева.
Сапропель — вещество мирное, осадок пресных водоёмов.
Однажды, правда, Таганцев уже сидел в ЧК — за то, что под видом сапропеля пересылал голодающим картофель.
По его делу, делу о заговоре (возможно, отчасти мифическом), арестовали больше восьмисот человек. Шестьдесят одного из них расстреляли в августе (в опубликованном 1 сентября 1921 года списке тридцатым значился Гумилёв, самый знаменитый из расстрелянных).
Перед расстрелом Гумилёв уже знал о смерти Блока.
Август, как потом будет отмечено, трудное время для русской литературы.
Русская литература зачищалась пулями и временем.
Подводилась какая-то
Это бывает только тогда, когда люди понимают, что вот была литература «до» и литература «после».
Но Шкловскому в августе 1921-го остаётся ещё полгода литературы.
Иллюзий он, правда, не питает.
Вот что он пишет Горькому:
«Я решаюсь говорить очень серьёзно, как будто я не родился в стране, которая просмеяла в себе все потроха.
Алексей Максимович, потоп в России кончается, т. е. начинается другой — грязевой.
Звери, спасённые вами на ковчеге, могут быть выпущены. Встаёт вопрос о великом писателе Максиме Горьком.
Наши правители обыграли Вас, так как Вы писатель, а они сыграли в молчанку и лишили Самсона его волос.
Мой дорогой Алексей Максимович, любимый мой, бросайте нас и уезжайте туда, где писатель может писать.
Это не бегство, это возвращение к работе. Здесь в России использовали только Ваше имя.
Уезжайте. Соберите в Италии или Праге Союз из Вас, Уэльса, Ромэна Роллана и, может быть, Анатоля Франса. И начинайте новую жизнь. Это будет настоящий интернационал без Зиновьева.
Журнал, издаваемый вашим Союзом, будет голосом человечества.
Всё это совершенно необходимо для русской революции и для Вас.
Оставьте этих людей, одни из которых сделали из Вас жалобную книгу, а другие преступники — и эти другие лучше, но Вам необходимо быть не рядом с ними» <октябрь — ноябрь 1921 года> {75}.
Глава десятая
СЕРАПИОНОВЫ БРАТЬЯ
Мы верим в реальность своих вымышленных героев…
«Серапионовы братья» — одно из самых известных литературных объединений 1920-х годов.
Что ни имя — то яркая судьба, даже у тех, кто потом сложил талант стопкой в стол и стал заниматься совсем другими делами.
Однако жизнь Серапионовых братьев именно как общества была недолгой.
Прозвища у них сохранились на всю жизнь, клейма бывших «Серапионов» горели у всех на лбу до самой смерти, а вот собрания сошли на нет довольно быстро.
Виктор Шкловский стоит как бы особняком в привычном списке Серапионовых братьев — Илья Груздев, Михаил Зощенко, Всеволод Иванов, Вениамин Каверин, Лев Лунц, Николай Никитин, Елизавета Полонская, Михаил Слонимский, Николай Тихонов, Константин Федин.
Вместе с тем историк литературы Борис Фрезинский в «Судьбах Серапионов» отмечал:
«…своим долгом Брата и одновременно Учителя Шкловский считал помогать Серапионам и опекать их, когда Горький уехал. Об этом Виктор Борисович докладывал Алексею Максимовичу в Берлин: „Живём так себе. Дом Искусств дров не заготовил. Пока достал всем три куба, что дальше, не знаю“ — затем шёл отчёт о написанном каждым из братьев. Но в смысле собственной литпродукции Шкловский считал себя неподсудным никому. В конце 1921 года он наладил выпуск двухнедельного журнала „Петербург“ и делал весь журнал сам, значась в нём единственным редактором. Для Серапионов места не жалел. В декабре 1921-го и в январе 1922-го вышло два номера — в них Шкловский напечатал „Варшаву“ Слонимского, „Чертовинку“ Зощенко, „Ненормальное явление“ Лунца, статью Груздева и одно стихотворение Тихонова, которому ещё только предстояло стать Серапионом. Художник Владимир Милашевский, по-домашнему встречавшийся тогда со Шкловским, вспоминал его в книге „Вчера, позавчера“: „Энергии — не только мозговой, но и самой обычной, житейской — хоть отбавляй! Не дожидаясь, когда обстоятельства станут более благоприятны, он издавал свои труды за свой собственный счёт: бегал по типографиям, договаривался с наборщиками, доставал бумагу. Сам распространял свои издания“. Это всё можно отнести и к журналу „Петербург“…»
Шкловский был настоящим, начальным Серапионом, и Фрезинский это доказывает:
«1) Как положено настоящему Серапиону, Шкловский имел прозвище: (в 1929 году Каверин напишет роман „Скандалист, или Вечера на Васильевском острове“, где Некрылов-Шкловский — главное действующее лицо); 2) Справка журнала „Летопись Дома Литераторов“, где в перечислении сказано: „Членами общества являются также критики и теоретики поэтического языка — И. Груздев и Виктор Шкловский“; 3) Сообщение не со стороны, а от самих Серапионов — в № 2 альманаха „Дом Искусств“ объявлялся состав подготовленного ими альманаха братства и в нём значилось: „статьи В. Шкловского…“; 4) Громкое заявление в полемической статье Льва Лунца „Об идеологии и публицистике“: „Виктор Шкловский — Серапионов брат был и есть“; 5) Константин Федин [44] , внутренне не любивший формалистов (а Шкловский был их признанным вождём), в книге „Горький среди нас“ (1944), перечисляя старших товарищей, влиявших на Серапионов, признаёт: „И, конечно, это был Виктор Шкловский, считавший себя тоже ‘серапионом’ и действительно бывший одиннадцатым и, быть может, даже первым ‘серапионом’ — по страсти, внесённой в нашу жизнь, по остроумию вопросов, брошенных в наши споры“; 6) Шкловский выступал на обоих Серапионовских вечерах
Конечно, Шкловский — особый Серапион: и Брат, и Учитель. Хотя Учителем он был, возможно, не для всех, но ход его мыслей всех захватывал».
44
Константин Александрович Федин (1892–1977), так же как Николай Семёнович Тихонов (1896–1979), несмотря на своё прошлое, стал большим литературным начальником и Героем Социалистического Труда.
Однако это положение вещей — с придумыванием новых смыслов, с напряжённо слушающей аудиторией и настоящей популярностью — было недолгим.
В письме от 16 марта Шкловский сообщает Горькому:
«Надо мной грянул гром. Семёнов напечатал в Берлине в своей брошюре мою фамилию. Меня хотели арестовать, искали везде, я скрывался две недели и, наконец, убежал в Финляндию. Сейчас сижу в карантине.
Собираюсь писать продолжение „Революции и фронта“.
„Серапионовы братья“ живут.
Всеволод Иванов цветёт, как подсолнечник, и пишет всё сочней. Он написал роман „Цветочные ветра“. Книга в наборе. Зощенко выпускает книгу „Рассказы Назара Ильича“. Зильбер написал рассказ „Пятый странник“. Я издал книжку „Эпилог“. Появился новый поэт Николай Тихонов. Я привёз с собой матрицы „Революции и фронта“. Продаю.
Передайте Гржебину, что я предлагаю продолжение книги 1918–1922 год. У меня с собой рукописи „Ход коня“. Сейчас мне нужны деньги, тысяч до 10 финских. Хотел бы жить недалеко от Вас. Боюсь тоски по родине. Собираюсь в Германию. Можно ли достать визу?
Жена осталась в Питере, боюсь, что она на Шпалерной.
Союз писателей обещался о ней заботиться. Денег у меня с собой 200 марок и золотые часы ещё на 1000. <…>
Не знаю, как буду жить без родины.
Во всяком случае, избежал судьбы Гумилёва.
Посылаю Вам свою книгу»{76}.
Он регулярно писал Алексею Максимовичу, поминая Серапионов: «Серапионы остались в России в печали и тесноте»; «Скучаю по жене, Тынянову, по Серапионам»; сообщая, что жену освободили под залог, который внесли литераторы, он подчёркивает: «Главным образом Серапионы»; «У Серапионов наблюдается следующее. Бытовики: Зощенко, Иванов и Никитин обижают сюжетников: Лунца, Каверина, Слонимского. Бытовики немного заелись в „Красной нови“, а сюжетники ходят пустые, как барабаны без фавора и омажа. Я написал уже об этом туда письмо, но этого мало».
Вскоре Горький помог Шкловскому перебраться из Финляндии в Берлин.
«Дорогой Алексей Максимович.
Мой роман с революцией глубоко несчастен. На конских заводах есть жеребцы, которых зовут „пробниками“. Ими пользуются, чтобы „разъярить“ кобылу (если её не разъярить, она может не даться производителю и даже лягнуть его), и вот спускают „пробника“. Пробник лезет на кобылу, она сперва кобенится и брыкается, потом начинает даваться. Тогда пробника с неё стаскивают и подпускают настоящего заводского жеребца [45] . Пробник же едет за границу заниматься онанизмом в эмигрантской печати. Мы, правые социалисты, „ярили“ Россию для большевиков.
Но, может быть, и большевики только „ярят“ Россию, а воспользуется ею „мужик“.
Вот я и написал фельетон вместо письма.
Но поймите и моё положение.
Здесь, в Райволо, никто не понимает остроумия.
Читают же только старое „Солнце России“.
Мы все условно-остроумны.
Мы все говорим друг с другом условно, как Володя (брат героя „Детства и отрочества“) с мачехой.
Я одинок, как и все, конечно.
И ночью, когда я думаю о жене, я хочу встать на колени в постели и молиться, что ли.
Увы мне, нет Бога, а с ним бы я поговорил серьёзно.
Я одинок здесь.
Дядя мой, у которого я живу, любит поговорить об искусстве.
Это очень тяжело.
Я боюсь, что он в результате напишет начало повести.
Он говорит, что в искусстве главное чувство.
Перед женой я считаю себя виноватым.
Может быть, честнее было бы не бежать?
Ведь я не занимался политикой. Это бронированные автомобили втаскивали меня в разные удивительные положения. <…>
Вчера получил 1000+390 марок.
Спасибо» {77} .
45
Александр Чудаков спустя полвека записал о Шкловском: «Если он видел, что собеседника тема интересует, охотно давал развёртывание сюжета. Однажды мы очень хорошо поговорили о случке лошадей (я в детстве одно время жил возле случного пункта и нечаянно знал предмет), о помощи ветеринара жеребцу при этом процессе и проч. В этом месте разговора присутствовавшая при сём дама поднялась и вышла, а потом вышел и четвёртый собеседник, хотя и был мужчиной.
— Неприлично, — сказал В. Б. — Но лошади об этом не знают».
(Письмо датировано 15 апреля 1922 года; последние две строчки приписаны через пять дней.)
Этот образ «пробников» он не раз потом будет использовать, но только по другим поводам.
Фрезинский приводит ещё две цитаты: «У меня нет никого. Я одинок. Я ничего не говорю никому. Я ушёл в науку „об сюжете“, как в манию, чтобы не выплакать глаз. Не будите меня». И: «Если бы коммунисты не убивали, они были бы всё же неприемлемы».
Среди прочих Серапионов все отмечали Льва Лунца.
Много и подробно о Лунце писал Каверин.