Владетель Ниффльхейма
Шрифт:
Глава 1. Грани милосердия
В больнице Белла Петровна явилась в четверть восьмого. Переобувшись в мягкие тапочки, принесенные из дому, Белла Петровна натянула поверх бахилы. Волосы она убрала под косынку и, глянув на пунцовое, пылающее стыдом лицо, поспешно отвернулась.
Бешено, больно ёкало в груди сердце, отдаваясь в лопатку и в желудок. От мыслей о предстоящем, становилось дурно. Рот то наполнялся слюной, и Белла Петровна едва-едва не захлебывалась, то вдруг пересыхал и оставался сухим, сколько бы она ни пила.
Белый
Поднималась Белла Петровна по лестнице. Считала ступеньки про себя, каждую полируя придирчивым взглядом, ища щербины и трещины, тайные знаки, которые бы остановили.
Не найдет.
Сумка с длинной бахромой приклеилась к боку. Белла Петровна прижимала ее локтем, сквозь кожу и дрянную подкладку искусственного атласа ощущая клюв ножничек.
Ножнички — еще не нож. Для бумаги. Стальное перышко в пластиковом каркасе. Лезвие бритвенной остроты. Игла опять же, спрятанная в мотке ниток.
В сумке огромное количество потенциально опасных предметов.
Почти уже.
Второй этаж. И третий. Доктор Вершинин загородил лестничный пролет. Он уснул стоя, как лошадь, уткнулся лбом в стекло и дышит, оставляя влажные пятна. Вдох и пятно истаивает. Выдох — разрастается раковой опухолью. Заслышав шаги, доктор встрепенулся, расставил руки, нащупывая опору, и сказал:
— Вы рано.
Голос спросонья охриплый. Глаза — запавшие, больные, как у самой Беллы Петровны. Но это — не справедливо! Белла Петровна страдает по праву, мать за дочь и все такое… а этому, в зеленом халате, отделенным цветом и статусом, полагается быть профессионально-равнодушным.
— Не спалось, — Белла Петровна затолкала гнев в себя и выдавила виноватую улыбку. — Как они?
— Без изменений.
Неловкое пожатие плеч. Ладони трутся друг о друга, как будто Вершинин стирает чужую кровь.
Он обязан был принять решение! Правильное решение, а не то, которое принял и теперь держит мальчишку на привязи ненужного милосердия! Он не позволяет отключить аппараты, а они тянут несчастного к жизни, дают призрачную надежду, но мешают другим, чьи шансы куда весомей.
— Знаете, мне в последнее время кошмары снятся… — он потер лоб, пряча морщины в складках кожи. — Как-то никогда сны не снились, а теперь вдруг. И такие вот яркие. Жуть просто.
Сочувствия ищет? Нету в Белле Петровне сочувствия к тому, кто обрек ее на подобное.
— И с больницей неладно…
— Что? — она встрепенулась, вывалившись из раздумий. — Что неладно?
— Не знаю. Просто вот… предчувствие какое-то. Как… как будто конец скоро. Ладно, не берите в голову. Давно в отпуске не был, а повышенная тревожность — нормальное следствие усталости.
Теперь Вершинин говорил бодро, как если бы доклад зачитывал, и еще рукой левой взмахивал, разрезая фразу на фрагменты. А правая так и прилипла ко лбу, скрывая знаки истинного пути.
Ему тревожно? Он устал? Да это у Беллы Петровны всю душу вымотали! Выскребли чайной ложечкой, оставив пустую гулкую
Хуже.
Она собирается убить человека.
А он и не человек: овощ. И овощем останется, сколько бы Вершинин не чудодействовал. Не вытянуть ему безымянного мальчишку! Не спасти! И значит, за Беллой Петровной правда.
Только вот ей не поверят. А потому надо быть осторожной.
— А я вот… книжку несу. Почитать хочу, — сказала она и зачем-то книжку достала. — Ей ведь можно?
Кто откажет страдающей матери?
Кто остановит ее?
Кто обвинит?
Книгу Белла Петровна и вправду читала. Села она боком к кровати и отгородилась яркими листами от существа, на ней лежащего. Это не Юленька, это кто-то другой, незнакомый в коконе бинтов и повязок, на поводках аппаратов.
— В большом городе, где столько домов и людей, что не всем и каждому удается отгородить себе хоть маленькое местечко для садика, и где поэтому большинству жителей приходится довольствоваться комнатными цветами в горшках, жили двое бедных детей, но у них был садик побольше цветочного горшка. Они не были в родстве, но любили друг друга, как брат и сестра…
Голос наполнял палату. Слова ползли скучным железнодорожным составом. Белла Петровна не улавливала смысла, но ее язык и губы жили собственной жизнью.
— Родители их жили в мансардах смежных домов. Кровли домов почти сходились, а под выступами кровель шло по водосточному желобу, приходившемуся как раз под окошком каждой мансарды. Стоило, таким образом, шагнуть из какого-нибудь окошка на желоб, и можно было очутиться у окна соседей.
Соседняя палата-аквариум была так близко, что Белла Петровна то и дело вздрагивала, кидала долгие безумные взгляды по ту сторону стеклянной стены. Впрочем, речь ее и тогда оставалась ровной.
— А зимой эти радости кончались. Окна зачастую совсем замерзали, но дети нагревали на печи медные монеты, прикладывали их к замерзшим стеклам, и сейчас же оттаивало чудесное круглое отверстие, а в него выглядывал веселый, ласковый глазок — это смотрели, каждый из своего окна, мальчик и девочка, Кай и Герда…
Гладкие страницы липли к пальцам. Переливались всеми красками рисунки. И пышно цвели алые розы над головой Герды. И каждый цветок — крохотное личико. Все смотрят на Беллу Петровну с упреком: мол, чего же медлишь ты? Неужели боишься? Иди. Тебя не остановят. Для людей в серых костюмах, что прочно проросли в коридоре, ты своя. Своих не замечают.
Иди, не медли. Иначе пронесутся над крышей белые сани, плеснут снежной вьюгой и исчезнут в неведомом краю. И останется — лить слезы да пальцы кусать, себя в бессилии обвиняя.
— …часто по ночам пролетает она по городским улицам и заглядывает в окошки, вот оттого-то и покрываются они морозными узорами, словно цветами…
— Сказки читаете? — голос грянул сверху, и Белла Петровна вскочила, дрожа всем телом, как если бы человек этот, очутившийся в палате по явному недоразумению, умел заглядывать и в мысли.