Владимир Чигринцев
Шрифт:
Волю встретили тепло — Боря на радостях запил. Чигринцеву пришлось специально сходить в Щебетово, запастись дешевым спиртом. Пошедший вразнос Борис забредал и в три, и в четыре ночи, стучался смущенно, переступал порог, бормотал под нос: «Поправиться, Володенька, я долго не задержусь», — принимал стопку и исчезал. Скоро это надоело — Воля поставил бутылку в прихожей. Ночью, спотыкаясь и матерясь впотьмах, «губернатор» в избу уже не заходил — принимал лекарство на крылечке, честно, больше стопаря за раз не отпивая.
Валентина пекла пышные пироги, закармливала москвича, как могла, глядела на пьяного мужа, тихо улыбалась, вздыхала всем огромным пышным телом: «Что ж я — простая стряпуха, а ему, коню, пусть — кругом одни вороны».
Во второй половине дня, когда появлялся из школы Ванюшка, отправлялись с ним на моторке стрелять на реке уток. Речка, тихая и неширокая, текла под домом внизу, за ней начинались чистые моховые боры и лосиные болота. Паренек вцепился в дядю Вову, заглядывал преданно в глаза, поглощал Волины леденцы. Мечтательно взирая на небеса, выговаривал: «Вот батька выходится, соберем ДТ-шку, я тебя на гусеничном прокачу». Техника его притягивала как магнит. Трактор меж тем стоял разобранный и мертвый около дровника, продуваемый ветром, косимый дождем. Тут же валялись брошенные сеялки, косилки, плуги — Борино хозяйство. За копеечную ставку, лишь бы избежать кабалящего колхоза, Боря значился сторожем — бригада косарей из Костромы приезжала летом, заготавливала сено в подсобное хозяйство, пропивалась до нитки, заражая дурманом и горе-«губернатора». Ванька в сторону их барака, стоящего особняком в поле, глядел с ненавистью — отцовские запои переживал болезненно, но если, случалось, отец гладил походя его белобрысый вихор, загорался румянцем и даже распрямлял как-то плечики и тут же тянул: «Батя, кончай пить, сгубишь себя». Боря его печаль пропускал мимо ушей.
Вороны летали над нолем, шуршали когтями по сарайной дранке, задувал в окошко крепнущий осенний ветер. С утра Воля ходил за грибами — сушил на русской печке, солил в отмокшей, тяжелозадой деревянной кадушке. Занимал себя естественным и весьма не лишним делом. Сильный запах чеснока, сухого укропа, смородинового листа выгнал затхлость из нежилых сеней, проник во все щели. Пыль, танцевавшая утром в косом солнечном луче, пропиталась укропным семенем, мучнистое ее вещество казалось теперь заражено шипучей и кислой энергией. Кроме Бориса свести в Пылаиху мог бы, наверно, и Чекист, но с ним пока сходиться не хотелось.
Кругом стоял драгоценный разноцветный лес, скошенные поля с перемолотыми тракторами дорогами: зеленые, русые, седые, с коричневыми кочкастыми островками какой-то дурацкой травы, не годной в корм, — ласкали глаз. В избе тикали ходики. Стреляло в печи полено, ее щедрое дыхание лечило тяжелый артрит избяных сочленений, разгоняло по сонному нежилому дереву теплый живительный ток. Закипал чайник. Било в окошко солнце. Защищенный от мира островок просыпался, дымил в три трубы или не спеша отходил ко сну. Блеянье овцы иногда резало слух, иногда радовало — брюхатые, худые, на спичечных ногах, они глядели сквозь изгородь теплыми глазами, глупые и покорившиеся.
Боря за каждой стопкой божился, что сведет в Пылаиху завтра, но не спешил ни выхаживаться, ни вести, кружил вокруг дома; коли случалось быть пойманным женой, тюкал бездумно в чану капусту сечкой — готовил на зиму «солонец», браво подмечая, что ему после водки ничего так не надо, как горстки кислой капусты.
Валентина ставила тесто — оно поднималось в чану, пышное, дышащее, как сама хозяйка. Бобры выползали на берег из воды, жадно грызли здоровенные осинины, луна набирала круг. В тихую погоду небо вскипало от звезд.
Боря здесь выжил — остальные, вытравленные тишиной, исчезли, как семья уволенного в запас прапорщика Женьки. Спившегося вконец, жена увезла его в город к сестре. Дом их просел, завалилась крыша. Огород, нещадно политый ворованным удобрением, затянуло бурьяном, репейником и прочей ползучей гадостью.
«Интересно, поставили ли маме крест?» — думалось Чигринцеву. Он решился идти в Пылаиху один. Валентина сперва отговаривала, но почему — не объясняла, все разговоры о той стороне пресекала. Ванюшке, вызвавшемуся идти поводырем, врезала: «Счас с разбегу хворостиной отхожу, и не думай!» У Чекиста за оврагом гумкали собаки. По сказкам Бори, тот был безжалостный браконьер.
Письмо полетело в печь вслед за листиками «Крестьянки», единственного печатного органа, выписываемого, видимо, некогда любителями поливать огород химическими удобрениями. Нитками висели по печке грибы — дух от них стоял в избе особый: крепкий, сильный, прибавляющий здоровья. Грибы и чуть кисловатый дрожжевой запах Валентининых пирогов заглушали все — как лопух брошенную землю, как заоконная тишина время.
3
Так прошло полторы недели. С первых чисел октября погода переломилась: бабье лето сорвало и исковеркало ветром. Две ночи и два дня дуло так, что клоками посрывало с сараев дранку и изрядно повалило в лесу деревьев. Дождь лил с редкими остановками, трава жирно лоснилась — земля не в силах была впитать лишнюю влагу. Грибы заметно пошли на убыль — опята на пнях почернели и покрылись плесенью, только на закрайках полей выстояли плотные, звонкие белые и красноголовики — «седые», как их тут называли — без единого червя, несмотря на почтенный вес и возраст. Несколько раз принимался лупить мелкий град и снег, но, долетая до земли, истаивал.
Воля совершал короткие вылазки за грибом, бесполезное ружье висело на вешалке: живность попряталась. Изредка, западая в воздушные ямы, перелетали поле нервные сороки, падали на парящие соломенные скирды, но не бегали по ним взапуски; сидели, уставясь клювами в порывистый ветер.
Затем ветродуй кончился. Закат в черных тучах был как стылая кровь с фиолетом. К темени вызвездило, низко зависла надкушенная с краю луна, морозец студил уши.
Воля не спешил в Пылаиху. Москва осталась далеко, и думать сейчас о ее залитых жидким светом улицах и площадях было даже неестественно, если даже и щебетовские проблемы — ремонт, запчасти — как бы перестали существовать — покой полонил целиком.
Все же наутро решился идти, прочистил ружье, собрал рюкзачок, на случай, если придется плутать. Рано погасил свет.
Разбудил, как всегда, Боря. На сей раз вошел в избу, уселся на табуретку, печально произнес:
— Выхаживаться надо, идем бродить.
Воля проглотил наспех пирог, запил молоком и был готов.
— В Пылаиху?
— Погоди, не дойти мне, давай за уткой малым кругом, вон и Ванька просится, сегодня же воскресенье.
Боря тяжело дышал, с хрипом затягивался сигаретой, до Пылаихи явно было ему не дойти. Отказался от спирта, что сулило скорую удачу, — Чигринцев готов был теперь переждать день-другой. Проходя сени, отметил, что бутыль «Ройяля» пуста, но не придал значения — выходит, выбрал норму, решил про себя.
Солнце сперва каталось по небу, но скоро заныряло в облаках. Счастливый и беззаботный Ванюшка бежал впереди, упреждал перед каждым поворотом дороги: «Здесь затишьтесь, рябчик может сидеть!» Или вспоминал истории — вся местность связана была с памятками: под этим деревом рос исполинский белый, здесь в канаве завалился набок «Кировец», ведомый пьяным трактористом, справа был Байдуковский лог — там не раз били кабанов, налево — Тараковская дорога, где, наоборот, били больше лосей. Рассказы сопровождались неизменным «помнишь, батя?», веселой апелляцией к отцу, хмурому, не разошедшемуся поперву, но от приставаний счастливого сына немного оттаявшему. Разогнавшись, прожив на ногах первый пот, Боря начал поддакивать, вспоминать и даже достал Ванюшке конфетку из кармана, неизменно хранимую «на закусь».