Владимир Чигринцев
Шрифт:
За колченогим столом сидела остекленевшая троица молодых старичков, пустая бутылка «Ройяля» валялась наискось среди объедков.
— Боринька, — заблеял по-козлиному сидящий с краю, облезлый и отекший, — пришел, родный, мне-то ее никак не забить, болеем. Литру, литру-то дает на опохмел?
Остальные молча в изнеможении протянули руки и так и остались сидеть, что живые покойники: казалось, пусти им кровь — и с блюдце не натечет.
— Даст! — отрезал Борис. — Где? В хлеву?
— Где же ей быть, родный мой, — блеял по-козлиному, на козла обдрипанного и похожий, давно утерявший имя и отчество Огурец. — Не по силам
В полутемном хлеву, по старому трухлявому сену навстречу им сбежала мекающая, одуревшая от голода овца.
— Сама, сама, вишь, идет. Кать-Кать! — позвал зачем-то Огурец. — Не вывожу я ее на травку, болею.
Боря мигом оглядел животину, огладил жесткую головку и вдруг с гортанным рыком крутанул, свалил на первую попавшуюся доску, вдавил колено в живот.
— Ноги держи! — рявкнул Воле и полоснул ножом.
Овца захрипела, забилась, Чигринцев придавил заходившие ноги. Во вздувшемся брюхе перекатилось лениво что-то живое и затихло. Ударила струя жаркой и яркой легочной крови, обрызгала Борису сапоги, но тот упрямо давил коленом, а правой рукой резал, резал и отмахнул-таки голову целиком.
Вспарывая живот, с вызывающей улыбкой обратился к Воле:
— Полюбуем, что внутри?
— Делай как знаешь, — выдавил тот.
— Ага! — Нож рассек плотный голубоватый мешок, медленно стекли из него на пол два непроснувшихся ягненочка: черный и белый. — Пара, — удовлетворенно отметил Борис, — всегда обычно они пару приносят. — Отшвырнул тельца носком сапога в сторону, вынул парящую печень, шмякнул в эмалированный таз. Умело, обыденно принялся отделять нити чистого нутряного сала от кишок. Чувствуя сзади прожигающий взгляд Чигринцева, не без бравады признался: — Я как нож почую в руке — зверею. Надо делать — и все. Сколько я их перепорол, а другие боятся, — презрительно плюнул в закапанное кровью сено.
Притащилась бабка, принесла две бутылки самогону, забрала таз с потрохами.
— Рубите, рубите себе задок, шеину, мне много ль одной нужно — ребрышек разве.
— Куда мне на хер, не хочу, — зло отозвался Борис.
— А мне, а мне, родной мой, — запричитала бабка, — вам это, заради вас, Ванюшке, я мяса, чай, вовсе не ем.
— Давайте я куплю, — вызвался вдруг Чигринцев.
— И хорошо, родный, бери сколько надо.
За истинные копейки ему завернули в мешковину целый задок. Что с ним делать, Воля решительно не знал, да и зачем купил, тоже не понимал — не из жадности, но и никак не из сострадания к бабе-яге.
Часть туши оставили отвисаться в огурцовском хлеву, побрели к старухе.
— Давай! — приказал Боря властно матери, гремя рукомойником, смывая с рук липкую кровь.
— С капусткой? — участливо спросила ведьма.
— Один черт, давай! — Остановить его Воля не решился, даже Ванюшка молчал, во весь зрачок глядя с лавки, прижимая к груди напуганного, вырывающегося котенка.
Два стакана Боря саданул разом.
— Пей, согреешься! — показал на остатки Воле.
Гадкий, маслянистый самогон шибанул в нос, разорвал горло. Воля махнул стопарь; не сказав ни слова, вышел на крыльцо. Вскоре появился Борис, ведомый под руки Ванюшкой.
— Оставьте его тут, пусть проспится, — причитала вдогон бабка.
— Нет
Воля забрал у него отцовское ружье, накинул на плечи рюкзак с бараниной, взял Борю под правую руку. Снег перестал идти. Чавкая сапогами по глине, спотыкаясь, но, слава Богу, нигде не завалившись, довели Бориса до дому. Ветер совсем стих. С голого, поросшего зеленым лишайником клена капала вода. Стреноженная лошадь медленно пила парящую речную воду, низко наклонив с берега голову. От ее губ расходились плавные, мирные круги.
— Отохотились славно! — встретила их Валентина, завалила мужа на кровать и всю злость выместила на сапогах: сдирала их яростно. Отключившийся мужик мотался по постели, больно стукался каждый раз головой о чугунное изголовье.
— На вот, — Чигринцев поставил на стол рюкзак, — он Катю, овцу огурцовскую, зарезал.
Валентина взмахнула руками и, бормоча еще под нос проклятья, принялась развязывать узел.
— Что же, в печке супа наварить. — Знакомая улыбка уже заливала все ее нехитрое, щекастое лицо.
Воля покромсал ей мясо, загрузил излишки в холодильник, отправился к себе, сославшись на усталость.
Тупо пожарил яичницу, схомячил ее со сковородки, не моя посуды, завалился спать — не было еще и семи.
Ночью заглядывала сбоку овечья голова, блестела печальным глазом, зрачок — не круглый, вытянутая щелочка — неотступно следил за Чигринцевым. Катя что-то говорила, трясла губой. За ней, как дух, висел в воздухе опухший Огурец, вместо кружки для милостыни держал в руках грязную галошу и нечленораздельно блеял по-козлиному.
В четыре затопал по лестнице Боря. «Болезнь» вступила в новую стадию. Чигринцев откупорил заначенную бутылку спирта — крупно разлил, махнул стакан чистого, залил из ковшика огонь в глотке и повалился на кровать, нырнул в бездонный, ощеренный кошмарами провал сна.
4
Утром проснулся в половине восьмого. Светало. Небо прояснилось, день обещался быть солнечным. Поля кругом обметало инеем. Клен за окном облетел в одну ночь, лист еще держался на желто-рыжих березах, крепко сидел на ольхе, совсем почти зеленый. Красная черемуха и вовсе не тронутая жирнолистая сирень тихо качались за окном. Мороз прошел понизу — седая, серебряная трава на выгоне, зеленая с белизной по краям дороги, — пока шел за водой, пробил сапогами мокрую дорожку — иней уже оттаивал, блестел слезой; с убеленной, крытой толем крыши катились чистые капли. Валентинин бычок тщательно обхрумкивал траву под телегой — накрытую зелень мороз не тронул.
Над Бориным домом курился дымок, но никого не было видно. Он поспешно сбежал к себе, растопил печь, разогрел на плитке Валентининых оладьев. Есть не хотелось, ночной спирт крепко сидел в теле. Чигринцев заставил себя поклевать немного, выдул большую чашку кофе с молоком. Пока не проснулся Борис, надо было уходить в Пылаиху — чувствовал, что не отвечает теперь за себя.
Покидал в рюкзак еды, заварил в термосе крепкого чаю, нацепил патронташ, ружье, ступил на порог. Солнце стояло высоко — до девяти он все же провозился, — белый покров на поле совсем исчез, только по тенистым местам, особенно под большой фиолетовой ольшиной, тянулся седой клин. Небо, над лесом светлое, чуть выше перетекало в отмытую голубизну. Дышалось легко.