Владимир Чигринцев
Шрифт:
Еловый, настоянный воздух прочистил грудь. Он, кажется, не думал о кладе, но предвкушение необычного забирало все сильнее. Валентина объяснила дорогу, но если бы знать напрямки, можно б было уложиться в пять-шесть километров по болоту — Воля решил не рисковать. Заваленная лесом, давно не езженная дорога с проросшим в колеях березнячком и осинником, с набитой местами звериной тропой хорошо читалась в мешаном лесу. Деловые сосны и ели давно выбрали, лес рос самосевом, заполнял плеши малиной; лишайник, мхи, папоротник натащили сырости и древесной хворобы. Воля шел медленно, вглядываясь, запоминая. Иногда останавливался, доставал манок — свистал рябчику. Глупые петушки
Иван Андреевич Крылов, большой гурман, по преданию, умер от обжорства, съев в один присест сорок жареных рябчиков. Профессор в те годы, когда еще охотился, отведывая птичку в сметане, обязательно припоминал эту явно преувеличенную легенду.
Так от рябчика к Крылову, от Крылова к Профессору мыслями вернулся в Москву. Сел на поваленное дерево, закурил — вершины, забавляясь, трепал ветерок, слышно падали последние сухие и продрогшие листья. Поход, вся затея были явно авантюрой, но клад мерещился, манил, слепил драгоценными камнями. Тело покрылось вдруг гусиной кожей. Вскочил на ноги, посмотрел на часы — в мечтаньях просидел целых полчаса. Пошел скорее, не глядя уже по сторонам, изредка сверяясь с компасом, засек приблизительное направление Валентининой руки.
Около часу дня открылась поляна. Сперва в деревьях забрезжил просвет, после открылась незалесенная ширь — взгорье, высокие сухие серые травы, отцветший зверобой, иван-чай, лопухи, цепляющийся за ноги репейник. Поникшая, сбитая в колтуны трава все же была высока, холодные брызги мочили штаны, но он не отвернул ботфорты заколенников — рванул вверх, к одиноким деревам, чувствуя, что пришел.
Поле, большое, не круглое, скорее изогнутое широким рукавом, пересекали явные остатки липовой аллеи. Дуплистые, полузасохшие дерева достаивали век. От деревни не осталось и следа, только густо растущий пятнами бурьян да редко торчащий кое-где кирпич выстраивали в уме улицу. Прошел огородами, краем, подмечая, ощупывая глазом, ища церковь, но наткнулся на нее неожиданно, завернув за изгиб рукава.
Совсем утонув в ивах и голоруких кленах, она стояла страшная, пустынноокая, красный добротный кирпич выкрошился в местах, где годами стекала вода. Колоколенка, правда, была крыта ржавым железом, даже крест на ней, завалившийся вбок, еще держался, но кровля трапезной ухнула внутрь — черные ребра стропил хаотично торчали наружу. Сам храм, лишенный креста, упирался полой луковкой в небо, казалось, свод над ним скоро сомкнется, так близко разрослись подступившие сорные клены. Рыжие листья шуршали под ногой.
Чигринцев жадно вздохнул, замер напуганно. Понятно стало, почему местные не любили Пылаиху: пронзительное, продуваемое уныние, даже теплое солнце горело тоскливо.
Зашел в храм: битый кирпич, до единой растащенные плиты пола, развалившаяся, осевшая трупом печка в углу, зачем-то замазанный, грязный дымоход. Вторая печь — симметричная, еще читалась, стены кое-как выстояли. Шелушащаяся масляная живопись по стенам, жирнотелые ангелочки, смутные лики, разоренный под корень алтарь. Голубиный помет горками, какая-то бочка солярки, обязательная и всегда драная, липкая фуфайка. Постучал по стене ладошкой: глухой звук, тихий шелест сползающей штукатурки.
За церковью тянулся погост, точнее, то, что когда-то было погостом; поваленные, заросшие, прогнившие кресты, с трудом читаемые надписи: Лопухова, Серюкин, Мельниковы, Грачева и какой-то Сердценюк, похоже,
Дербетевского кирпичного склепа найти не смог. Ни следа, ни зацепки — как сквозь землю провалился. Разбил территорию на мысленные квадраты, дотошно прочесал, ряд за рядом, начиная от церковных стен, где скорей бы и лежать владельцам деревни. Ковырял заостренной палкой не то что бугорок, даже явные кочки, но нет — истаял бесследно. Почему-то был уверен, что сокровище лежит в могиле, где б ему еще и быть? Впрочем, где угодно, места хватало.
Углубился в лес за кладбищем, странный лес, из непонятных деревьев — толстокорых, сухоруких, похоже, насаженных планомерно, и не скоро понял, по уцелевшим случайно листочкам, узким, выродившимся, догадался, что стоит в остатках яблоневого сада, сомкнувшегося, сплотившегося с близким лесом. Поискал гнилых яблок, но не нашел — деревья хоть и жили пока, но давно не плодоносили, темень и сырость выхолостили стволы. В некоторых заметны были затекшие, полузаросшие шляпки кованых гвоздей — дабы яблоня тянула из них недостающее железо.
Как в сказочном сне, бродил по странному саду, тупо уже соображая, упершись лицом в землю, — все искал, как потерявшая след гончая. Ноги сами вывели к заросшему фундаменту — остаткам барского дома. Кирпич на печи растащили вплоть до валунов, как выгрызли со злобы. Ясно почему, раз повидав, князь не стремился сюда снова.
За остатками дома, в вовсе уж тоскливой дурнине — бузина, черемуха, больная ольха — заросшие, с опасной болотной ржавой водой прочлись два друг за другом следующих пруда, некогда строго прямоугольных. Плюнуть хотелось в лениво пузырящуюся жижу или садануть истерично из обоих стволов, чтоб хоть дробь вспенила застоявшуюся воду.
Стало ясно: искать здесь нечего. Поникший, раздавленный, побрел назад к церкви. Страшно хотелось есть. Сложил костер под большой елью на месте старого кострища — видно, когда-то здесь ночевали охотники, — ощипал рябчика, завернул в фольгу, закопал поглубже в самый жар. Пока тот готовился, кидал в рот оладью за оладьей, запивал чаем из термоса. Давно пора было встать и идти назад, стрелка часов подбиралась к пяти, но не было сил, накатила апатия. Ветер погиб окончательно, солнце клонилось к лесу, маленькое и неяркое. Он слушал тишину. Ни птиц, ни зверя, никого кругом, только остов церкви, к которой как-то незаметно привык глаз — различал уже простую кирпичную отделку: расходящиеся сарафаном наличники окон, стекающие полотенца подоконников, волнистые, в кресты складывающиеся железные решетки.
Подоспел рябчик. Рвал зубами сочное белое мясо. Даже поленья в костре не стреляли — зависла странная тишина.
Тут-то все и случилось.
Неслышно из высокой травы явилась собака — черный кобель с завитым хвостом, на черной шерсти ясно читалось белое пятно на горле. Тяжелая лапа ступала неслышно, казалось, собака плывет над землей. Медленно, как иноходца, чуть оттягивая в сторону, пронесло ее метрах в тридцати от костра. Уши стояли торчком. Более всего пугало отрешенное, повернутое к нему лицо — остренькое, не лаячье, неподвижный блестящий нос, седые, торчащие в стороны волосинки усов и неподвижные, горящие глаза.