Внуки красного атамана
Шрифт:
– Братушка!.. Ёра!
– выдохнул он. Глаза его сверкнули от вскипевших слез, он судорожно вцепился в плечи Егора и как-то взрывчатo заплакал.
– Скажи, Саня, что случилось?. Ты скажи...
– Егор ласково охватил ладонями его лицо, повернул к себе.
– Я расскажу... Сейчас расскажу...
– вырывалось у Саньки.
– Никого у меня больше нету, братушка!.. Никого больше не осталось... Никого!
Горло у Егора свело так, что едва смог выговорить:
– Потом, Саня... Потом расскажешь.. Успокойся...
– и, желая
Худенький, проворный Петька, словно ласка, скользнул в ящик брички, разворотил сено, которым были закрыты оклунки. воскликнул обрадованно:
– Саня, глянь, сколько тут шамовки!. Теперь живем!
– Нет-нет, я есть сейчас не буду... Я расскажу... Они забрались в ящик брички, на сено, и Санька стал вспоминать:
– Добрался я от Феклуши домой благополучно. А Петька вернулся к своей бабушке недели через две - драпанул он из немецкого эшелона в Ростове. Хотели его отправить в Германию на каторжные работы... Ну, не буду я рассказывать, как встретили меня отец и мать...
Санька запнулся, прерывисто вздохнул, помолчал некоторое время и только потом продолжил:
– Ну, вернулся я домой и заделался огородником. Мы очень дорожили своим огородом, потому что у нас никакого запаса харчей на зиму не было. Магазины стояли закрытые, каждый добывал себе пищу как только мог. Мы о отцом почти все время жили на огороде. И мать часто туда приходила. Наш огород находился знаешь где? Около тупиковой ветки железной дороги, той, которая ведет к шахте "Нежданной". До него отсюда километров семь. Туда пешкодралом топать и топать, а если с тачкой тащиться - радости совсем мало.
Но я несколько дней возил овощи на лошади. Откуда лошадь у меня появилась?.. Дело было так. Иду я через наш городской парк и вижу: мамалыжник, румынский солдат то есть, пасет лошадей. Разозлил же меня этот мамалыжник пасти лошадей на цветочных клумбах!.. И еще я подумал: хорошо бы иметь лошадь. Отец, сами знаете, был человек больной - не помощник мне таскать тачку с овощами за семь километров... В общем, решил я лошадь увести.
Румын лежит под кустом и читает газету, а я подкрадываюсь и ласково подманиваю крайнюю лошадь: "Кось-кось, красивая, хорошая.."
Лошадь, видно, паша была, понимала по-русски. Она сразу же пошла за мной и ни разу не оглянулась на мамалыжника, он, наверное, здорово ей надоел своими румынскими приказами.
Отцу я сказал, что лошадь приблудная, мол, и паслась в парке.
Он не поверил.
– Чтоб мне провалиться на этом месте, если вру!
– поклялся я.
– Она сама пошла за мной... Это наша, советская, лошадь. Вот поговори с ней сам, она по-русски понимает.
С лошадью отец разговаривать не стал, но согласился оставить дома.
Сшили мы из парусины шлею и постромки и стали ездить на огород. Умная лошадь была, все понимала. Жаль, отняли ее у нас. Вот как это случилось.
Поехали
– Прячься, Саня, скорей, немцы едут!
– Не буду прятаться!
– сказал я.
– Не боюсь я их. Они, гады, заехали мотоциклом прямо на бахчу. Их трое было. Двое, пьяные, хохотали как ненормальные, что-то кричали, а третий, который сидел за рулем, вроде бы нормальный был, молчал. Тот, длинный, с рыжими, как у нашей собаки, бакенбардами, спрыгнул с мотоцикла и стал бить арбузы ногами. Разобьет, выдерет середину-баранчик и лопает, давится.
Мы стоим у шалаша, молчим, а потом я не выдержал, закричал на него:
– Ты что делаешь, индюк рыжий?! Скотина безрогая!.. Мать схватила меня, к себе прижала, рот мне прикрыла, зашептала:
– Молчи, Саня, молчи!.. Нехай он подавится ими.
– Вас ду закт, кляйне швайне[15]?
– спросил рыжий. Я немецкий учил в школе, кое-что понимал, но не стал ему разъяснять, что было сказано, а он ухмылялся, чавкал и говорил:
– Их ферштейн нихт! У-у, вассермелоне, зо ви цукер! Зер гут[16]!
Потом он стал кидать в люльку самые крупные арбузы, а толстый фриц высыпал туда картошку, которую мы накопали.
Мать стала тихо причитать:
– Чтоб вам холера животы порвала!.. Чтоб для вас белый свет черным стал!
А отец сначала пытался поговорить с ними культурно:
– Пан сольдат, нельзя так... Побойтесь бога! У меня семья, дети. Я больной человек...
Но фрицы не обращали на него внимания. А когда рыжий залез в шалаш и забрал последнюю булку хлеба и кусок сала, отец рассердился так, что себя не помнил, стал ругаться:
– Эх ты, зеленая жаба! Кусочник! Не понимаешь, бандюга, человеческого языка!..
И тут рыжий фриц вызверился:
– Их аллес ферштейн! Я все понимайт!
И он сильно ударил отца кулаком в лицо. Мать закричала, а я вырвался из ее рук и бросился на рыжего. Он ткнул меня ногой в живот, и я упал под шалаш. Потом оба фрица, рыжий и толстый, били отца, а тот, третий, сидел за рулем мотоцикла и молчал.
От страшной боли в животе я не мог подняться на ноги и помочь отцу, только говорил:
– Не трожьте батю, гады!..
Потом рыжий снял автомат с шеи и навел на отца.
– Капут, коммунист!
– Не надо! Не стреляйте!
– крикнула мать и прикрыла собой отца.
Тот, третий, который сидел на мотоцикле, что-то громко сказал рыжему, я не разобрал, что именно, и этот рыжий, с собачьими бакенбардами, заругался по-русски и по-немецки, сел верхом на мотоцикл, а толстый повалился в люльку и они уехали.
Воды немного оставалось в бачке, мать смыла кровь с головы отца. Он пришел в себя, прислонился к шалашу. Смотрел куда-то в сторону, и глаза у него были такие несчастные, такие жалкие...