Волчьи ночи
Шрифт:
— Вы не должны были оставлять её на улице. На холоде, в снегу, боже упаси… — притворно сожалел Рафаэль, — ведь я же вам сказал…
— Но ведь я… вначале я хотел… Ведь у вас кто-то мог быть. Кто-нибудь из села. Это было бы, вы же понимаете… Ну и с вами, как с коллегой, я хотел вначале поговорить. Я оставил ей свою шубу и тёплые платки… Надеюсь, она не замёрзнет. Как вы думаете? Не дай бог… Я и свои тёплые вещи ей отдал, шарф, например… Хотел, чтобы предварительно вы… Вы же понимаете, как это неудобно…
— Я ничего не имею против, господин Михник… Абсолютно ничего, — вздохнул он, словно само собой разумелось, что всё происходящее он очень хорошо понимает и что ему очень жаль, ведь такое драгоценное и вместе с тем несчастное существо должно ожидать на морозе.
Потом, развалившись на стуле, снова наполнил стакан.
II
Её
Часы противно скрипели, ветер налетал порывами и стучал в окно веткой груши.
Рафаэль безуспешно пытался заснуть, лёжа на жёсткой скамье возле печи. Он всё ещё был во власти волнения и замешательства, что-то непонятное продолжало клубиться в голове, жар, исходивший из печи, мешал дышать, вновь и вновь подогревая выпитое и подкрепляя всё то беспокойство, которое стучалось в его мысли подобно ветру.
Она была почти ребёнком.
Длинные тонкие пальцы боязливо погладили его ладонь, а в мягких темных глазах на миг промелькнула улыбка, словно тихая и такая же боязливая далёкая мечта.
Он не заметил в её поведении никакой надменности или избалованности, хотя всё время ожидал увидеть именно это, хотя знаменитый профессор Михник буквально таял и распускал слюни от восторга и готовности услужить.
Впрочем, когда через некоторое время она снова вторглась в его мысли, он должен был признать, что ничего особенного в ней нет. На вид ей лет семнадцать, как раз тот возраст, в котором все девчонки бывают робкими и — так или иначе — мечтательными. С такими никогда не знаешь — имея в виду талант — как там всё обернётся позднее. Даже самые опытные профессора не могут этого знать. Более того, впоследствии учителя сильнее всего разочаровываются именно в своих самых больших надеждах. И в такой же мере в себе самих. Часто случается, что эти испорченные старые козлы влюбляются в таких девиц — именно это — всё яснее казалось Рафаэлю — относится к Михнику. Чем больше он размышлял о приторной услужливости старика по отношению к девушке и обо всём, что тот делал для неё и что говорил о ней, о масляно-размягчённых взглядах, которые старик, оказавшись рядом с ней, никак не мог скрыть… тем сильнее Рафаэль убеждался в том, что всё это — отнюдь не воспитательный приём, а всего лишь глупость влюблённого старика, страдающего скрытой формой сумасшествия.
Мысленно он пытался составить письмо в канцелярию епископа и декану, в котором бы донёс на Михника. Может быть, только упомянул бы об этом, так, вскользь…
Впрочем, напоследок он попытался примириться со случившимся: вскоре будет видно, что к чему. Однако всё, вместе взятое, действовало ему на нервы. И особенно предписание о создании хоров, что в таких захолустьях наверняка нелегкое и неблагодарное занятие. Люди здесь упрямые, своевольные и сложные, между ними часто вспыхивают ссоры, они злы и эгоистичны — охотнее всего и лучше всего поют тогда, когда напьются, когда выражают в песне всё подспудное: о любви и о затаённых чувствах, то, о чём не решаются откровенно говорить между собой. Так или иначе, песни о влюблённости и любовных переживаниях становятся отражением всех этих чувств, при этом поющему не надо отваживаться на исповедь о своей жизни, ведь уже известный и близкий всем текст обо всём скажет сам. Собственные эмоции они выражают прежде всего голосом, мелодией, которую каждый стремится воспроизвести немного по-своему. А именно это стремление к индивидуально окрашенному пению надо сразу же выбить у них из головы. Разумеется, это прежде всего относится к литургическим песнопениям, на которых, как сказал профессор, особенно настаивают в епископской канцелярии. В тех приходах, где нет священника, в определённые часы должны исполняться литургические тексты, чтобы тем самым заменять мессу… Правда, Рафаэль в том или ином трактире иногда слышал и религиозные песни, однако они были совсем не похожи на литургическое пение, которое для простых людей является слишком трудным и чужим.
Он ворочался на скамейке, размышлял, рассматривая багрового уродца, вылезавшего из-за неплотно прикрытой печной заслонки. В то же время прислушивался к дыханию, часам и ветру… и к ночным птицам, которые стали подавать голоса с колокольни и из-под крыши.
Они подстерегали
Было жарко. Он обливался потом. То тут, то там непрестанно возникало чувство жжения. Напрасно он старался держать глаза закрытыми и ни о чём не думать, вызывать в памяти успокаивающие картины из прежних дней, которые прошли тихо и мирно. Дрожащий уродец на стене притягивал взгляд. Даже когда Рафаэль закрывал глаза, тот вырисовывался во тьме, и время от времени у него появлялись багровые глаза или такая же усмешка — как будто бы именно в темноте за веками он мог ожить и превратиться в нечто, связанное не только с печью. Может быть, это называют призраком, — подумал Рафаэль, — может быть, это и есть именно то, что однажды ночью приходит за своей добычей и никак не хочет быть жаром из печи или багровым уродливым пятном, мелькающим перед закрытыми глазами. Оно выходит из человека. И становится чем-то новым, другим. И ему показалось, что у каждого есть свой страх, как у профессора, так и у Эмимы, у декана, и даже у епископа. И каждый человек имеет собственный страх. Хотя им стремятся навязать один общий, так сказать, литургический… Если вот так, в темноте, зажмуриться, увидишь его. Правда, он чаще всего носит маску, так что в первую минуту его не узнаешь. А позже он начинает шастать на вольном воздухе, под открытым небом, как ему надо и как он хочет, пока, наконец, не останется в одиночестве, потерянный, никому не нужный.
Потом Рафаэлю стало казаться, что девчоночка не спит… Однако он не собирался об этом раздумывать. Профессор, который сам себе постелил на полу, храпел.
Наверное, в этом письме было бы лучше всего рассказать обо всём откровенно. Без утайки. Порядок, если это порядок, все должны соблюдать в равной мере. Ведь и он, Рафаэль, тоже мог бы завести какую-нибудь хорошенькую ученицу и, ни слова не говоря, поселить её в церковном доме…
Похоже, что из соседнего прихода они пришли пешком. По врбской долине, затемно, держась подальше от домов, чтобы их не заметили.
Ветер доносил крики сов. «Может, зовут друг друга, — подумал Рафаэль и снова, немного по-другому, взбил подушку… — Может, грозят друг другу. Или ищут себе пару. А может, что-то само по себе просится из них на волю и не даёт им молчать…»
Собственно говоря, Рафаэль предпочел бы ни о чём не думать. В голове копилась боль. Под мокрой от пота рубахой то тут, то там, особенно на спине, возникало чувство жжения. Ему было жалко, что и он не постелил себе на полу. Нужно было переставить стулья и стол, тот самый казенный письменный стол, на котором по-прежнему лежали бумаги и папки бывшего священника, просто придвинуть их ближе к шкафу. Тогда у него было бы достаточно места. По крайней мере, он бы всё-таки заснул. Но сейчас никак нельзя было затеять возню со стульями и столом — и единственным оставшимся утешением была для него мысль: ночь, даже зимняя, в конце концов когда-нибудь всё-таки кончается…
На следующий день он соорудил себе кровать в кухне. Понадобилось разобрать давно подгнивший и неиспользуемый шкаф и убрать весь хлам и старьё, скопившиеся на полках и по углам. Множество, скорее всего, никогда не мытых бутылок и точно такие же заплесневевшие, покрытые паутиной глиняные горшки грудами валялись на полу… Он уже довольно давно собирался отнести их в подвал. Но всё время откладывал это, поскольку до сих пор не пользовался в кухне ничем, кроме старой плиты, которая, к счастью, до сих пор хорошо грела, да и тяга у неё была неплохая.
Занимаясь уборкой, он между делом приготовил обед…
Правда, профессор, неповоротливый и неловкий, напрашивался в помощники, но никакой большой пользы от этого не было.
Эмима разбирала партитуру…
После обеда они осмотрели орган, и старика это явно удручило.
С постелью вышло легче, чем Рафаэлю показалось вначале: наверху он нашёл несколько разобранных, поломанных и засыпанных штукатуркой кроватей, из которых выбрал и починил одну, наиболее подходящую. Вот только стоящего матраса найти не удалось: те, что валялись наверху, почти совсем разлезлись от влаги и плесени. Однако с помощью одеял и какой-то старой, скорее всего, сшитой из собачьих шкур, шубы, которая была в приличном состоянии и которую он нашёл в одном из шкафов на чердаке, удалось соорудить довольно удобный тюфяк. Всё это он подсушил, вытряхнул и покрыл сверху всё ещё красивым бархатным покрывалом цвета красного вина, которое, наверное, когда-то употребляли в церкви. Об одеяле и подушке беспокоиться не пришлось, они остались от бывшего священника.